За стеной раздается металлический плеск фортепьяно.
— Совы просыпаются, — говорит Тереза.
В этой старой заброшенной вилле, где Тереза занимает угловую комнату возле кухонной лестницы, живет неопределенное количество старых дев — пугливых созданий, иногда проскальзывающих по темному коридору, дающих знать о своем существовании чадом подгоревшего масла или бренчанием рассохшихся клавишей.
Обычно это «Турецкий марш», отстукиваемый в отчаянном темпе.
Михал и Тереза обмениваются понимающими улыбками: это мелодия их совместных вечеров. Пахнущий лавандой дым извивается под зеленым абажуром, не сообразуясь с ритмом. Некоторое время им кажется, что они одни.
Сыворотка опять собирает свои бумажки. Теперь он в задумчивости рвет их, комкает и кладет на блюдце. Потом поджигает спичкой. Желтое пламя колеблется, поднимаясь к потолку темной полоской копоти. Угрозы, лживые обещания, нескладные вопросы превращаются в ломкую хрустящую корку пепла. Выпуклыми неподвижными глазами художник всматривается в белые колечки букв, все еще заметные на обуглившейся бумаге. В эту минуту Михал поборол в себе мелочную неприязнь. Все трое склоняют головы над блюдцем, ощущая свое братство.
— Вы не возражаете, если я погашу свет и открою окно? — спрашивает Тереза.
Художник медленно поднимается.
— Я пойду, Тереза.
Он стоит с опущенными руками, большой и беспомощный.
За стеной все еще бренчат «Турецкий марш». Тереза подходит на цыпочках, осторожно целует Сыворотку в небритые щеки.
— Держись, Юрек. Смотри, чтобы тебя не схватили. Михал, внезапно переполненный нахлынувшими чувствами, пожимает его большую влажную ладонь.
Сыворотка мигает глуповатыми глазами.
— Будьте уверены, — говорит он молодцевато.
Когда Тереза возвращается от дверей, в руках у Михала открытая тетрадь. Он замечает замешательство на лице Терезы.
— Поздно, Михал. Сегодня, наверно, не успеем.
Он глотает слюну, борется некоторое время с избытком воздуха в горле. Наконец говорит тихим, полным неестественного спокойствия голосом:
— Знаешь, Тереза, если бы ты хотела, я мог бы сегодня остаться. Я сказал дома, что иду на именины и могу задержаться до утра.
Грудь девушки колышется под свитером, но она не опускает взгляда, улыбается смело и нежно.
— Нет, Михал. Нет. В другой раз. Не сердись на меня.
Она обхватывает руками его шею. И теперь существуют только ее влажные губы, ровные зубы и густые волосы под его пальцами. Потом они стоят друг возле друга. Полная тишина. Фортепьяно замолкло. Руки Михала покоятся на плечах девушки.
— Закурим еще, — говорит наконец Тереза, осторожно выскальзывая из его рук, — по толстой, на прощанье.
Михал скручивает цигарку и протягивает Терезе. Тереза вставляет ее в серебряный мундштук. Они садятся в углу по обе стороны лампы, курят в молчании. Перед глазами Михала возникает металлический будильник, тикающий на ночном столике матери. Ему как-то не по себе. Он хотел бы, чтобы эта минута длилась на зыбком рубеже радости и печали, а вместе с тем хотел бы, чтобы его вообще здесь не было и он не знал бы этого мучающего сердце волнения.
Темный коридор полон влажного холода. Их одновременно охватывает дрожь. На каменные ступеньки бельэтажа выползает снизу слабый дрожащий отсвет. Кто-то идет из подвала — слышно усталое шарканье. На повороте перед дверями появляется свеча. Одна из «сов» несет ведро картошки. Пламя освещает незашнурованные мужские ботинки, спущенные носки, бахрому завязанной на груди шали. Они прижимаются к стене, чтобы пропустить ее. Женщина ставит ведро и светит им — они ощущают на себе ее пристальный взгляд.
— Когда-нибудь я все тебе объясню, — шепчет Тереза и всовывает ему под мышку тетрадь, которую он забыл.
Внезапно злобно вернулась зима. Серо на улицах, гуляют сквозняки. Мокрый порывистый ветер хлещет в глаза дождем и снегом. Из-под шин маленькой телеги летит жидкая кашица. Михал трясется, съежившись на козлах рядом с пьяным Куликом. Они везут ящики с содовой водой — удивительно неудобный груз. Возчик щелкает кнутом, ругает лошадь:
— Пошел! Пошел, гнедой! А то продам цыганам!
Быстрой рысью они вылетают на перекресток, Михал вырывает вожжи из рук Кулика, в последнюю минуту останавливая лошадь. Хомут налезает гнедому на уши. Жандарм с металлическим полумесяцем на груди пропускает колонну военных автомашин. Прохожие бредут через мостовую, как через горный поток. На посиневших лицах выражение решимости; калоши, поднятые воротники, опрокидываемые ветром зонты. Вода стекает с полей потемневших шляп.
Михал смотрит на хлопающие брезентом грузовики. На первом плане проплывают солдаты, как печальные видения, лишенные смысла.
Но вот Михал выпрямляется, как по сигналу тревоги. По телу проходит горячая волна. Возможно ли это? Эта неуверенная походка, этот наклон головы… Теперь он не видит ничего, кроме маленькой серой фигурки, шатко бредущей по тротуару. Лицо прикрыто, левая рука придерживает воротник под подбородком. Но осанка, характерная сутулость, осторожные, словно скользящие, движения Михалу известны.