— Шекспир — классик английской литературы. Но дело не в Шекспире. Эта книжка, Сережа… — она сделала паузу и заговорила быстро и страстно. — Это абсолютно уникальная книга, издание 1989 года, в твердой обложке, вышедшее еще в БССР. Вот представь: империя рассыпается, в Москве заканчивается горбачевская перестройка. И тут, в Минске, в государственном издательстве, выходит то, что ходило по рукам примерно так, как сейчас распространяется мова — в самиздатовских перепечатках, фрагментах. Знаменитый перевод сонетов Шекспира, сделанный Владимиром Дубовкой. Дубовка — это чудо и дар всем нам. Он самый крупный поэт из тех, память о ком дошла до нас из ХХ столетия. И самый забытый, затертый плечистыми шеренгами писателей-коммунистов, певцов коллективизации и репрессий. Что ни деталь биографии, то странность. Мы, как археологи, восстанавливали Дубовку по фрагментам, по сохраненным на серверах бекапам страниц, которые были уничтожены десятилетия назад, по архивам, которые еще не были к тому моменту опустошены. Кстати, фотографию его нам найти так и не удалось, его внешний облик, выражение лица утрачено навсегда. Человек прошел сталинский ГУЛАГ, но в его душе…
Она снова сделала паузу. Я заметил, что каждый раз, когда ей хотелось сказать что-то поэтичное, она себя останавливала, может быть, чтобы не выглядеть слишком сентиментальной. Как я ее понимал!
— У нас был шанс спасти сонеты Шекспира в переводе Дубовки, — продолжила она. — Там такая красота… Я видела один, только один, — она вздохнула и прочла ровным голосом, почти без интонации:
— Красиво, — прошептал я.
— Да, очень, — кивнула она. — Но это — не главное. Дубовка — представитель старой национальной интеллигенции, его стихи крайне лексически разнообразны, он очень обогатил мову. Но многое ушло вместе с ним. Исчезло навсегда. И вот к нам поступила оперативная информация о том, что среди его переводов Шекспира есть слово. Очень важное слово, которое считалось утраченным. Может быть, самое главное из тех, за которыми мы охотимся.
Она замолкла. Наклонила голову и закрыла губы рукой. Я успел подумать, что она, наверное, ничего и не скажет мне об этом слове, потому что если она считает книжку уничтоженной, то и нет смысла печалиться об утраченном. Но она, судя по всему, подбирала слова, чтобы объяснить.
— Вот смотри. Сегодня в нашей обедневшей мове, лексика которой прорежена пулеметными очередями разнообразных запретов, осталось два слова для передачи чувств между мужчиной и женщиной. Первое, страстное, горячее, называется «каханнем». К счастью, у нас сохранилась страница из русско-беларуского словаря, который расшифровывает «каханне» как «чувственное влечение» одного человека к другому. Второе слово для передачи чувств — «любоў». Человек с любовью может относиться к работе, кошке или даже Рогу. Я вот к Рогу отношусь с искренней любовью. — Элоиза бросила на Красного столба быстрый ироничный взгляд. Красный столб покраснел. — Но когда-то было и третье слово, Сергей. Слово, обозначающее чувство, которое выше «чувственного влечения», чувство иной природы, чем братская «любовь». Слово, — и тут она подняла голову в мечтательной задумчивости, — слово, которое вмещает всю нежность связи между тобой и твоим любимым.
Пламя отражалось в ее глазах ярче северной звезды, горящей у нее на груди. Сварог и Мастер благовоний куда-то исчезли, как исчезли и вооруженные солдаты за дверями, как исчезли и сами двери. Мы остались наедине. У огня во тьме. Женщина рядом со мной говорила о чувствах словами, которых больше не существует.
— Знаешь, Сергей… Знаешь, это слово, которое передает не страсть или желание, не дружескую эмпатию, оно и было самым верным. Оно и означало реальную «любовь», чувство, которое в нашей мове после утраты сонетов осталось без названия. Потому что случается так, что ты совсем не пылаешь страстью к человеку. Но он приятен тебе, приятно быть рядом с ним. Приятно смотреть на него и слушать его. И такая привязанность, которая основана не на одержимости, не на похоти…
— Я понимаю! Я так понимаю! — взволнованно сказал я и поднял руку, чтобы прикоснуться к ее руке.
Но понял, что нельзя. Мне нельзя к ней прикасаться. Но очень хочется — без страсти или «чувственного влечения», просто тепло и нежно прикоснуться, без «кахання», которого, конечно, нет, и без «любові», потому что любовь у меня может быть и к Рогу. Тут — нечто третье, но нельзя, нельзя. Я отдернул руку и положил ее себе на колено.
— И вот, собственно, в чем вопрос, — она посмотрела по сторонам, вероятно, возвращаясь в реальность, из которой выключилась. — Слово это утрачено навсегда. Оно не встречается больше ни в одном тексте. Но ты, конечно, читал книгу, когда нашел ее у себя.
Я нервно сглотнул.