— Даже если у тебя на кармане десять дозняков, они все равно подкинут — для надежности. Они наблюдение устанавливают и когда удостоверятся, что ты — потреблятор, берут, и все — жди суда.
«Философ» размещался на верхних нарах. Ниже лежал тот, обездвиженный. Я бросил свои вещи на вторые верхние нары, потому что читал у Рубанова, что в тюрьме чем выше, тем почетней. Залез, сел, свесив ноги, огляделся. Еще одна неожиданность: я думал, что в камере будет темно, что будет гореть одна дохлая лампочка. А тут фигачили три трубки дневного света, заливая пространство невыносимым хирургическим светом. Потом я подумал, что на ночь, свет, конечно же, не гасят, и радость от такой иллюминации совсем испарилась. Маленькое окошко, через которое все равно ничего не было видно. Шкафчик для личных вещей — как в больнице. Подумалось, что камера напоминает внутренности корабля Апокалипсиса. Вокруг — жуть и мрак, а люди как-то обжились, вон даже носки постиранные сохнут. Потом, подумав еще, я понял, что выражение «корабль Апокалипсиса» не имеет смысла, а для Ноева ковчега тут очевидным образом не хватало самок.
— У тебя тоже двести шестьдесят четвертая? — спросил я у «философа».
Спрашивать, как его зовут мне показалось бессмысленным, потому что я про себя уже назвал его Философом.
— Конечно! И этот, — он кивнул на человека, который лежал без движения, — тоже она. Для торчков — особые камеры. Чтобы нормальных подследственных лингвистическим СПИДом не заразили.
— И давно ты тут? — спросил я.
— Девять месяцев, — он удобно вытянулся на нарах.
Нары представляли собой металлический каркас, на который была натянута сетка. Сверху — тонкое покрывало. А мне грезилось что-то о матрасах. У Рубанова зеки при переводе из камеры в камеру всегда держат в руках свои матрасы. А тут — голыми ребрами фактически на железе. Я удивился:
— Ничего себе. Девять месяцев?
— Так а куда спешить? Это же даже хорошо. На следствии — день за два. Да и они не спешат. Суды нормальными людьми занимаются. А мы отбросы общества, — Философ оголил пустые десны в улыбке.
— А это кто? — я кивнул на обездвиженного.
— Это Петрович! — мой собеседник соскочил с нар и откинул одеяло, которым был накрыт обездвиженный.
Человек лежал ровно, лицом вверх, с закрытыми глазами. Он был в трусах. Все его тело было фиолетовым от кровоподтеков. Он весь поблескивал в электрическом свете, будто был залит лаком. Присмотревшись, я понял, что он замотан скотчем, будто египетская мумия. География пятен на теле Петровича заставила волосы на моей голове зашевелиться. Ощущение условного уюта, обжитости этого места исчезло.
— Почему он в скотче? — спросил я.
Спрашивать, почему он весь фиолетовый, нужды не было. Это было понятно и так.
— Да конвоиры обмотали. Раздели для личного досмотра, потом руки на наручники, за спину, и все тело — в скотч.
— А что он такое сделал?
Этот вопрос был принципиально важен. Потому что он как бы поворачивал ситуацию в то русло, что для того, чтобы тебя таким вот образом отмудохали, надо все-таки что-то особенное сделать. Мысль о том, что Петровича избили ни за что — так, удовольствия ради, была невыносимой. Над Диогеном можно насмехаться, но бить его не надо.
— Да телефон в жопу засунул перед досмотром. Думал, умнее всех.
— А зачем ему телефон в жопе? — каждая его реплика вызывала у меня новые и новые вопросы.
— Не, в жопе он совсем не нужен, — объяснял Философ. — Но если его оттуда достать, можно позвонить родным. Или продать право позвонить другим подследственным. В СИЗО телефон — очень важная вещь. Потому что один звонок свидетелю может спасти ситуацию.
— И что? — мне все еще не было понятно произошедшее.
— Ну что, они его на рентген, телефон увидели, руки в наручники, за спину, а все тело — в скотч.
Я все еще чувствовал себя полным олигофреном. А ведь у меня блестящее образование, полученное в престижных вузах Китая.
— Слушай! Все равно не понимаю. А зачем все тело скотчем обматывать?
— Ну как, — удивился Философ, — чтобы руками не закрывался, когда будут бить. Разве не понятно?
Действительно, разве такое может быть непонятным? Волосы снова зашевелились у меня на голове. Я прилег на нары и закрыл глаза. Признаюсь
— Слушай, а чего ты скотч не снимешь?
— Ну как чего? — он почесал голову. — Петровича вчера принесли. С тех пор не очухался. Видишь, бурый весь, губы синие. Сегодня ночью может и отдуплиться. Если с него сейчас скотч снять, еще скажут потом, что я его этим скотчем и придушил. Если в себя придет, тогда и размотаем. А пока пусть лежит, отдыхает.
Перспектива провести ночь в одном помещении с умирающим меня взволновала еще больше. Но вопросы все не кончались, видимо, мое взбаламученное подсознание таким образом, посредством всех этих переспрашиваний, пыталось защитить себя от тишины и внутреннего диалога.
— Слушай. Так телефон, получается, в нем и остался?
— Нет, — усмехнулся Философ. — Телефон достали.