Профессиональная, почти автоматическая привычка рабби подтверждать ту или иную мысль соответствующей цитатой, если и не была вполне усвоена Давидом, то, во всяком случае, послужила для него хорошей школой. Именно это позволило ему немедленно сослаться в ответ на текст Дварим, гласивший, что «дети не должны быть наказываемы смертью за отцов», на что рабби возразил – опираясь на мнение одного из ранних амораев, – что существуют различные степени преступлений, а, следовательно, и различные степени наказаний: одни – находящиеся в ведение людского суда, другие же – в ведении Божественной справедливости, непостижимой и непредсказуемой, – с чем Давиду пришлось волей-неволей согласиться, правда, не столько в силу убедительности приведенного аргумента, сколько из примиряющего все на свете «почему бы и нет?»
О событиях, ставших много лет назад причиной этого предполагаемого или действительного проклятья, Давиду пришлось узнать, впрочем, много позже. Но когда весной 2002 года рабби Ицхак умер в Хадасе от почечной недостаточности и сухая иерусалимская земля укрыла его завернутое в саван тело, Давид не позволил себе даже самой малой доли иронии в отношении несбывшихся ожиданий своего старого учителя, как, впрочем, не позволил он себе и тени сомнения в истинности его странных подозрений. В конечном счете рабби Ицхак все равно оказался прав, – особенно ясно Давид ощутил это здесь, стоя среди белых надгробий на южном склоне Еврейского кладбища и глядя, как осыпается в могильную яму ржавая земля, – ибо всякая смерть, закрывшая глаза тому, кто умер, так и не дождавшись прихода Машиаха, выглядела именно как проклятье и наказание, и только таящееся в глубине ее искупление, (беззвучная мелодия которого, казалось, шла от этого высокого неба и от висящей над Иерусалимом гряды золотых облаков и отцветающих среди камней маков) – только одно это искупление наделяло смыслом и эту смерть, и эту нелепую надежду, и всю эту долгую, предшествующую ей жизнь.
Уже потом, перебирая в памяти их редкие встречи и перечитывая письма, Давид все больше убеждался, что тяготевшее над рабби проклятие можно было посчитать, пожалуй, тем главным событием его жизни, через призму которого он оценивал и понимал все остальное. Так, словно это была ось, вокруг которой кружила его мысль, возвращаясь к нему вновь и вновь и наводя на подозрение, что и жизнь рабби Ицхака со всеми ее крупными и мелкими деталями, обреченная разворачиваться вокруг этого устрашающего и непостижимого омфалоса, скорее всего, не имеет сама по себе никакого значения.
Похоже, об этом же свидетельствовала и та манера, в которой рабби, как правило, предпочитал говорить о себе – и которую Давид называл Манерой Ускользающей Откровенности.
Несомненная реальность проклятья (какой она выглядела, по крайней мере, в глазах самого рабби) не делала его более понятным, тем более – желанным. Наказание можно было нести со смирением, но его невозможно было любить, как невозможно было любить орудие пытки, даже если оно было приготовлено и занесено над тобой самим Всемогущим. Да и само смирение – каким бы искренним оно ни было – выглядело, на самом деле, не вполне безупречно. Словно за ним, в самой глубине сердца, скрывалось совсем другое чувство, которое, впрочем, и не думало ни отрицать это смирение, ни сомневаться в его искренности, – оно просто существовало само по себе, не нуждаясь ни в чьем разрешении или одобрении, как не нуждается в этом осенний дождь или утренняя заря.
Всегда охотно отвечая на вопросы о себе и своей жизни, и тем самым охотно принимая ее неизбежность, сам рабби Ицхак вдруг словно исчезал из своего рассказа – будто все происходившее с ним когда-то, в действительности, не имело к нему никакого отношения. Так, словно смиряясь с неизбежностью самих фактов, он, странным образом, не только не придавал им никакого серьезного значения, но и чувствовал себя свободным от их принуждающей власти, иронически или, чаще, безучастно созерцая эти факты со стороны, и не стыдясь показать их другим – словно экскурсовод, знакомящий посетителей с содержанием музейных витрин, за стеклом которых находились, возможно, занимательные, но, увы, вполне бесполезные экспонаты. Иногда складывалось впечатление, что рассказчик вдруг оставлял слушателей один на один с неким литературным произведением носившим название «Жизнь рабби Ицхака бен Иегуды Зака», в котором главным действующим лицом был некто, носящий это вынесенное в заголовок имя, и, однако, ничего общего не имеющий со своим реальным прототипом.