— Я ведь, когда Можайский от меня ушел, — Сушкин говорил теперь нормальным тоном, — тоже пораскинул мозгами, если вы позволите мне это выражение. Должен признаться, критика Юрия Михайловича задела меня крепко — поначалу. Но потом… Потом словно что-то щелкнуло у меня в голове: нет, подумал я, для совпадений слишком уж много допущений получается. В жизни, конечно, всякое бывает, но все же не настолько. Можете ли вы себе представить, чтобы брошенная монета десять раз из десяти выпала гербом?
— Пожалуй, что нет.
— В теории такое возможно. Говорят, — Сушкин неуютно поерзал, — сам я нигде ничего такого не читал, но говорят, что какой-то швейцарец опубликовал две или три статьи по статистике, блестяще доказав такую вероятность[37]
.— Десять из десяти? Вы уверены?
— Да нет, — Сушкин как бы отмахнулся, кивнув головой куда-то в сторону, — там все не так просто. Я это к слову: в теории, конечно, возможно всё, но в жизни монеты орлами десять раз подряд выпадают только у шулеров. Знаете, кстати, как это делается? Вы ведь игрок?
Поручик удивился неожиданному вопросу, но возражать не стал, поинтересовавшись только, с чего это репортер решил, что он, Любимов, игрок.
— По вашему взгляду. Вы с интересом и с досадой посмотрели на колоды карт, лежавшие у меня в гостиной. Из этого я сделал вывод, что вы — игрок. Но не только игрок, а еще и не слишком удачливый. Более того: уж извините за бестактность, — Сушкин без всяких насмешки или сарказма улыбнулся, — я дал себе вольность предположить, что именно сейчас вы совершенно на мели.
Николай Вячеславович покраснел.
— О, не смущайтесь: бывает. По молодости… — Сушкин вздохнул и на этот раз улыбнулся с плохо скрываемым и отчасти грустным, по ушедшему, удовольствием. — По молодости я играл и проигрывался так, что будьте-нате и только держись! Потом, конечно, это прошло: рассудительность…
Николай Вячеславович бросил на репортера ироничный, но настолько быстрый взгляд, что Сушкин, отвлекшийся воспоминаниями, похоже, его не заметил.
— Рассудительность и всякое такое взяли верх над горячностью, да и писанина моя как-то совершенно неожиданно и вдруг стала пользоваться спросом: тут уже не до игр. Утром — там, днем бежишь еще куда-то и что-то на листке из памятной книжки карандашом царапаешь, а вечером, когда все приличные люди обедать садятся, — бац! — и случается нечто, что я никак не могу пропустить. А в миллионом городе это происходит постоянно! И вот уж ночь: а я едва-едва сажусь за стол, но не к еде, а к пачке писчей бумаги, чтобы к утру, когда карусель закрутится снова, успеть подать леденящую душу историю. Или историю, вызывающую слезу. Или…
Поручик усмехнулся.
— Вот вы смеетесь, а между прочим, за последние годы меня пятнадцать раз вызывали на дуэль, двадцать два раза угрожали убить анонимно и сорок шесть раз благодарили за разбуженные светлые чувства!
— И вы дрались?
Теперь уже усмехнулся Сушкин:
— О, да. Я — дрался. В отличие от некоторых моих собратьев, я имею странную и, признаюсь, как на духу, не слишком удобную привычку отвечать за свои слова.
В очередном, брошенном на Сушкина, взгляде поручика репортер, улови он его, смог бы прочитать уважение.
— Собственно, я и с Можайским так познакомился.
От неожиданности услышанного Николай Вячеславович подскочил — в самом прямом смысле — на сиденье и, круто развернувшись к Сушкину, воскликнул:
— Вы дрались с Юрием Михайловичем?!
Репортер, не ожидавший такой бурной реакции, на мгновение растерялся, а потом поспешил опровергнуть предположение поручика:
— Нет, нет: с ним я не дрался. Наоборот: Можайский помешал мне драться с другим.
— Как так?
— Очень просто. Хотя нет: наверное, не просто, а странно и неожиданно. В общем, — Сушкин, как это могло бы показаться на сторонний взгляд, помедлил, словно припоминая подробности необычных обстоятельств знакомства с приставом, но в действительности он просто переждал, чтобы стихли грохот колес, наехавших на рельсы попутной конки, и ругань кучера, не ожидавшего невероятно хамского маневра пролетки и вынужденного резко осадить впряженных в вагон лошадей. — В общем, дело обстояло так. Однажды вечером… Да что там — вечером: ночь уже была на дворе, как сейчас помню — за окнами мрак, метель, часы вот только-только без четверти полночь отзвонили, и тут — звонок еще и в дверь. Открываю и вижу: стоит на пороге этот ваш князь, от снега отряхивается, шапку о бок околачивает, а сам — хмурый, мрачный и… смотрит на меня такими глазищами, что у меня мурашки по спине побежали! Это уже потом я понял, что его глаза всегда улыбаются, а тогда — представьте просто, какое впечатление на меня всё это произвело! Лицо — на похороны веселее ходят. А глаза — улыбаются!
Поручик закивал, подтверждая: да, мол, да — и на него, когда он впервые познакомился с Можайским, это сочетание вечно мрачного лица и вечно улыбающегося взгляда произвело похожее впечатление!