— «Вы позволите?» Это Можайский спрашивает. «Отчего же, — говорю, — конечно, проходите. Чем обязан?» «Да вот, Никита Аристархович…» Он и звать-то как меня выучил! Дело, в общем, понятное, тем более, если принять во внимание то, что именно ко мне он и шел, но тоже неожиданным было. Голова-то в такие моменты в нюансы не входит, вы понимаете!
Поручик, соглашаясь, опять закивал.
— Прошли мы в гостиную, а там он достал из кармана Листок и мне протянул. «Что это?» «Ваш вызов, Никита Аристархович. Полагаю, драться вы все же не будете?» Вот тут я удивился… как бы это сказать?.. окончательно и настолько, что совсем перестал понимать происходящее. «Да что вам все-таки нужно?» «Понимаете», — Можайский попросил у меня разрешения сесть, и мы оба уселись: он — с какой-то невероятной в таком положении торжественностью, а я — с внезапным осознанием того, что мне сейчас целую лекцию прочитают! Да, именно так: во-первых, никто не стал бы садиться в кресло, собираясь ограничиться парой слов, а во-вторых, я… понимаете, я вдруг ощутил себя гимназистом перед директором — даром, что тоже расположился удобно и даже папиросу закурил! Очень это было тревожное и не сказать, что приятное ощущение. А Можайский — тем временем, пока я прикуривал — расправил Листок и на меня улыбающимся взглядом из-под разбитой брови поглядывал!
Сушкин опять замолчал: пролетка, пересекая Офицерскую, едва не столкнулась с омнибусом и тут же, едва-едва проскочив перед ним, чуть не смела с дороги перебегавшего от консерватории к Мариинке человека. Человек, отскочив, замахал кулаками, но всё это пронеслось так быстро, промелькнуло перед глазами в такие доли секунды, что если Сушкин успел хотя бы ненадолго замолчать, то Николай Вячеславович и слова в монолог не успел вставить!
— «Никита Аристархович», и прозвучало это так, что я табачным дымом поперхнулся, «Гладышев — человек несчастный, вы не можете… нет — не должны», поправился Можайский, «всерьез относиться к его словам, и уж тем более вы не должны встречаться с ним подле барьера». Гладышев, — Сушкин пояснил для поручика, — тот мерзопакостный старикашка, который… да вы, наверное, знаете: он — постоянный корреспондент нескольких столичных и провинциальных изданий, направленных, в основном, на агрессивное насаждение мракобесия, которое подобные ему господа называют спасительной и охранительной от разложения общества традиционной моралью. Мол, бейся лбом о паркет, поколачивай жену и детишек, славь былое, поноси настоящее, и все вернется на круги своя и будет хорошо!
Поручик, после этого пояснения сразу же вспомнивший, кто такой Гладышев, опять согласно кивнул. Да и было с чем согласиться! Об этом человеке с некоторых пор поговаривали — шла уже самая настоящая молва во всех кругах столичного общества, — что он — не более и не менее — хлыстовец[38]
навыверт, принятый в самых верхах и чуть ли не направляющий все более грозную и жесткую проповедь официальной Церкви. Сколько в этих молве и слухах было правды, а сколько — лжи, сказать, разумеется, невозможно и ныне: знавшие Гладышева лично никаких свидетельств не оставили — разве что с его собственных слов, а словам такого человека веры немного, — те же, кто сталкивался с Гладышевым исключительно опосредованно, судили, как это обычно бывает в таких ситуациях, предвзято. Наконец, и сами «верхи» отделались удивительным молчанием, словно никакого Гладышева не то что и знать не знали, но как будто и не было его вовсе на столичном небосклоне в течение нескольких весьма бурных лет! Впрочем, возможно, единодушное молчание представителей самой верхушки общества объясняется куда проще, чем стыд, заговор или что-то подобное. В конце концов, чуть позже в Петербурге появился и взвился совсем уж вздорным и чудовищным фейерверком другой человек — Григорий Распутин, стыда с которым уж точно еще долго разгрести не удастся!Как бы там ни было, но Николай Вячеславович, понявший из пояснения Сушкина, что репортер едва не подрался с тем самым Гладышевым, и что — пока неясно как — остановил столкновение Юрий Михайлович, «наш князь», смотрел на репортера с всё более возрастающим уважением. Первый его, уважения, проблеск — за готовность хотя бы и с оружием в руках отвечать за собственные слова — укрепился: нечасто все-таки встретишь газетчика, способного на такое! Как нечасто встретишь и такого газетчика, на которого явно благосклонно обратил бы внимание человек, подобный Можайскому. (Конечно, этот последний вывод, чрезвычайно лестный для нашего героя, мы целиком и полностью оставляем на сердце Николая Вячеславовича — молодом и восторженном, как то и подобает в такие лета).
Сушкин, между тем, продолжал: