Чулицкий достал из кармана платок и отер покрывшийся испариной лоб. Я же, полагая, что ослышался, уточнил:
— Ты это сам всё только что придумал?
Можайский посмотрел на меня так, что за его неизменной улыбкой в глазах ясно обозначилось недоумение:
— Помилуй! Это уже — правда, и ничего кроме нее.
— Ну и ну!
— Фантасмагория какая-то! — Митрофан Андреевич. — Похлеще моих негодяев[85]
будет!Можайский пожал плечами:
— Фантасмагория или нет, но мы должны отнестись к эксперименту снисходительно. В конце концов, Александр Николаевич и другие члены комиссии исходили только из соображений всеобщего блага. Ситуация, как вы, господа, несомненно, знаете, и в самом деле угрожающая. Даже при полицейском надзоре распространение заразных болезней вроде любострастной[86]
приняло вид настоящей эпидемии.— И поэтому нужно узаконить проституцию! — Чулицкий едва удержался от того, чтобы сплюнуть на мой паркет.
— Никто ее не узаконил. — Можайский снова пожал плечами. — Эксперимент провалился и был свернут.
— Ах, вот как!
— Да. Правда, провалился он больше из соображений этических, нежели практических, но все же.
— То есть? — я.
— В Думе решили, что общество еще не готово принять такую концепцию, что, кстати, наглядно подтверждается и выражением ваших с Михаилом Фроловичем физиономий!
Я отступил на шаг и машинально провел по лицу ладонью, словно стремясь стереть с него то выражение, о котором говорил Можайский, но которое лично я — стоя не перед зеркалом — видеть, разумеется, не мог.
Объясню.
Считая себя человеком просвещенным и взглядов вполне либеральных, я полагал своей необходимостью терпимо относиться к различного рода современным веяниям, новшествам, так сказать. Принять законность проституции я не мог — всё мое существо восставало против этого, — но разум нашептывал: общественное благо выше личных пристрастий. И ведь в словах Можайского, в его доводах или, точнее, в доводах господина Оппенгейма справедливое зерно не просто имелось: оно было видно невооруженным взглядом! Именно поэтому, будучи пойман за руку на собственном брезгливом отношении к жуткому с точки зрения морали предложению узаконить проституцию, я поспешил избавиться хотя бы от соответствующего выражения на лице.
Чулицкий же поступил иначе. Он вновь платком отер лоб и тут же рявкнул:
— А вот не надо ловить меня на это! Общество, видите ли, не готово! Да если общество когда-нибудь к этому и подготовится, на следующий же день ему наступит конец! К гадалке ходить не нужно, чтобы сказать, чем все это закончится!
— Да? — Можайский выпятил нижнюю губу, отчего самым поразительным образом — с его-то шрамами, мрачным лицом и улыбающимися глазами — стал похож на свирепого божка откуда-то из Средней Америки[87]
. Будь он еще и брюнетом с жесткими блестящими черными волосами, сходство было бы еще полнее. — Да? — повторил он. — И чем же это закончится?Чулицкий — вот ведь люди! — тоже выпятил нижнюю губу, но сходство приобрел не с древним идолом, а с мальчиком, у которого злой дядя решил отобрать конфету:
— Катастрофой! Разложением! Вымиранием!
— Вымиранием?
— Да!
— А тебя не смущают дома терпимости — вполне себе узаконенные торговые заведения?
Меня передернуло: «торговые заведения»! По сути-то верно, конечно, но насколько же мерзко по факту!
Чулицкий тоже дернулся, его лицо исказилось еще больше:
— Будь моя воля, — в самом прямом смысле зашипел он, — я бы и эти «торговые заведения» к чертовой матери позакрывал!
— И стал бы ходить по улицам короткими перебежками?
— Что? — Михаил Фролович не понял, а потому разозлился еще больше. — Что ты несешь?
— Ну как же! — Можайский нарочито медленно осмотрел Чулицкого с головы до пят и так же нарочито и медленно покачал головой. — Не пройдет и пары недель после закрытия тобой домов терпимости, как город окажется во власти голодных пролетариев! Вот ты — лично ты — сколько таких заведений знаешь?
Чулицкий ответил незамедлительно, явно держа в уме официальную сводку по Градоначальству:
— Сорок пять.
— Попал пальцем в небо! — Можайский хмыкнул и, подойдя к Чулицкому, чуть ли не ласково похлопал того по спине. — Вторая попытка?
Михаил Фролович отстранился от его сиятельства и пробурчал:
— Нет: сам знаю…
Что именно он знал, Михаил Фролович пояснять не стал, но это и без пояснений было понятно: реальное количество домов терпимости в нашей благословенной столице намного превышало указанную в сводке по Градоначальству цифру. И хотя в обязанности полиции входил и разгон незаконных борделей, зачастую представлявших из себя самые обычные меблирашки, на деле полицейские чины далеко не всегда следовали этому требованию. Понять их можно: куда проще иметь на виду известное зло, чем рыскать по переулкам в поисках зла затаившегося.