— Правда? Сделайте милость, Николай Вячеславович: а то, признаюсь, я и тогда пребывал в полной растерянности, и сейчас, вспоминая, изумляюсь!
— Гольнбек, — наш юный друг говорил слегка запинаясь, но отчетливо, — славился своим умением надолго задерживать дыхание. Вы не поверите, но его рекорд — семь минут!
— Вы шутите!
— Это правда.
— Да быть такого не может! — Инихов. — Толкните доктора, — Инихов ткнул пальцем в сторону дивана, на котором по-прежнему спал бесчувственный Михаил Георгиевич. — Если вы добудитесь до него, он вам разъяснит, что такое невозможно в принципе. Согласно исследованием, человеческий мозг без воздуха умирает намного раньше.
Поручик с сомнением посмотрел на диван и не сделал к нему ни шага.
— А все-таки это — правда.
— Гм…
— Подождите! — я. — Да кто вам сказал, господа, что смерть головного мозга и смерть вообще — синонимы?
Инихов и Можайский воззрились на меня в полном недоумении. Сергей Ильич даже чем-то поперхнулся:
— Сушкин, вы в своем уме?
— Именно, что в своем, — парировал я. — Мозг — это сознание, но бессознательная жизнь…
— Хватит, хватит! — замахал на меня руками Сергей Ильич. — Это уже слишком даже для вашего невероятного воображения!
Я замолчал: что толку спорить с людьми, не готовыми принимать идеи[106]
?— Как бы там ни было, — Можайский вновь завладел инициативой, — и семь минут не объясняют ничего. Ни за семь, ни за десять, ни за тридцать минут тело — в сознании или без оного — не могло под водой проделать путь от Театральной площади до свай Подзорного острова. А это значит, что разгадка в чем-то ином: не в умении Гольнбека надолго задерживать дыхание. Лично я…
Можайский запнулся, что-то припоминая.
— Лично я, — продолжил он, — склоняюсь вот к чему. На пути, если можно так выразиться, сплавления Гольнбека вниз по течениям канала и реки попадались полыньи. Будучи человеком сильным, Гольнбек не умер в считанные минуты от резкого понижения температуры[107]
и время от времени всплывал, пытаясь выбраться на лед. Этим, кстати, можно объяснить и сильно изрезанные ладони несчастного молодого человека. Но в конце концов его сердце не выдержало, и он умер.— Представляю, каким ужасом он должен был полниться: всплывая в темноте, не в силах позвать на помощь и видя, возможно, насколько помощь могла быть близка…
— Да. Положение Гольнбека было отчаянным: не дай Бог никому.
Мы помолчали, каждый в себе переживая ужасные минуты. Молчание прервал Инихов:
— Так что же дальше?
Можайский стряхнул с себя оцепенение и продолжил:
— Я, насколько это было возможным в уж очень неблагоприятных условиях спешки и места, осмотрел тело, особенное внимание уделив голове.
— Почему именно ей?
— Было в ней что-то необычное, что сразу привлекло мое внимание. — Можайский покосился на Чулицкого. Тот внимательно вслушивался. — Неудивительно, что Михаил Фролович принял ее за едва ли не раздавленную или проломленную. Вся в крови, со сбитыми — вы понимаете? — волосами: где-то они слиплись, где-то образовали колтуны… Гольнбек, кстати, вообще имел очень пышную шевелюру, что и сделало возможным то, что случилось дальше. А случилось следующее: присев над телом, я приподнял его голову и начал ее ощупывать. Внезапно мои пальцы наткнулись на торчавший отломок кости: на какое-то мгновение и я подумал, что это — следствие мощного удара по затылку, а коли так, то речь должна идти об убийстве! Но уже через пару секунд меня как обожгло: какая же это затылочная кость, если от нее отходит что-то вроде зубцов? Остричь волосы, чтобы разобраться, я не мог и поэтому просто постарался ощупать загадочное место более тщательно. И меня осенило: под волосами — костяной гребень! Un peigne[108]
, — пояснил Можайский, обводя нас жутким улыбавшимся взглядом. — Небольшой, воткнутый при жизни Гольнбека в волосы и так и оставшийся в них после его падения в воду. Возможно, сам Гольнбек имел такую привычку — подкалывать гребнем свою пышную шевелюру. Возможно, его расчесывали перед тем, как ему пришлось спасаться бегством: принципиального значения я этому не придал и ошибся.— Почему ты ничего не сказал о гребне? — Чулицкий снова нахмурился, снизу вверх глядя на стоявшего рядом с его креслом Можайского.
— Я думал, ты о нем знаешь.
— Чертов помощник…
Как ни странно, но этими словами — «чертов помощник» — Чулицкий обругал вовсе не его сиятельство, и его сиятельство это прекрасно понял:
— Да: ассистент Моисеева допустил непростительную ошибку!
— Вот и полагайся на таких…
— Но как же тебе сам Моисеев не выслал исправленный акт[109]
?— Сам теперь удивляюсь!
— Это…
— Я еще с ним побеседую!
— Что-то мне подсказывает, что это — не случайность, причем узнаем мы правду намного раньше твоей беседы с прозектором.
Взгляд Чулицкого стал вопросительным, и Можайский пояснил:
— Саевич. Мы еще с Саевичем с минуты на минуту поговорим!
Григорий Александрович, услышав свою фамилию, вздрогнул.
— А ведь верно! — Чулицкий перевел взгляд с Можайского на Саевича. — Обязательно поговорим!