— Не то слово! — как и Чулицкий, не поддержал моего энтузиазма Митрофан Андреевич.
— А все же, — не отступился я, — есть в этом что-то… величественное!
— Да бросьте, Вадим Арнольдович! — Можайский. — Что может быть величественного в принципе «не доставайся же ты никому?» И потом…
— Что?
— Причину-то поджога вы прояснили, но кое-какая мелочь из вашей памяти выскочила!
— Какая мелочь? — не понял я.
— Страховое возмещение, — напомнил Можайский. — Страховое возмещение за сгоревшую фабрику!
— Но…
— Ваш совсем не меркантильный Молжанинов оказывается на деле куда более рассудительным, чем вам кажется, Вадим Арнольдович! Судите сами: по завещанию он всего лишь не мог распоряжаться делами фабрики, однако сама фабрика, тем не менее, оставалась в его собственности. Управляющий зачем-то ее заложил: возможно дела пошли хуже, а может, понадобился дополнительный оборотный капитал. И вот тогда-то Молжанинов и нанес удар! Заметьте: не раньше, а ведь и раньше — много раньше! — он с тем же успехом мог спалить эту злосчастную фабрику. Если бы, разумеется, он был бескорыстным человеком. Но нет! Пожар возник только после залога! Догадываетесь, почему?
Гессу явно стало не по себе, он даже поежился:
— Неужели…
— Именно, Вадим Арнольдович! Получить в свое распоряжение фабрику он не мог. Но на предмет возмещения за фабрику в завещании не было сказано ничего!
— Боже мой! — Гесс схватился за голову.
— Выходит, — Можайский совсем добил своего помощника, хотя и без всякой задней мысли, — вас и в этом провели, Вадим Арнольдович. Вам выдали кусочек правды, и вы…
— Я, — как эхо, отозвался Гесс, — ушел.
— Да: вы ушли.
Тишина.
Я смотрел на Гесса и меня не покидало ощущение какой-то недоговоренности. Более того: это ощущение крепло с каждым мгновением, проходившим под тиканье напольных часов и дробный стук оледеневшего дождя в оконные стекла.
За минувшие с начала нашего собрания часы слов нагромоздилось столько, что уже сам черт мог бы сломать в них шею, а я-то уж точно давно потерял бы всякую нить, если бы у меня под рукой не находились исписанные блокноты. Я начал сверяться с записями и вскоре обнаружил: да, действительно — Гесс не раз и прямо говорил, и давал различные намеки на то, о чем ныне — в его собственном рассказе — либо не было и помину, либо это обходилось стороной. Странно.
— Вадим Арнольдович! — заложив пальцем одну из страниц блокнота, обратился я к Гессу. — Неужели вам совсем нечего добавить?
Гесс посмотрел на меня тревожно, с какой-то потаенной мольбой во взгляде:
— О чем вы, Никита Аристархович? — спросил он и голос его дрогнул.
Я засомневался: вправе ли я лезть со своими вопросами к человеку, который явно желает что-то утаить? Однако репортерский дух взял верх над соображениями морали. Кроме того, на помощь совести тут же подоспело и соображение о долге: раз уж я вызвался честно и до конца осветить страшные события, о каком еще снисхождении к рассказчику могла идти речь? Гесс, конечно, человек хороший, но истина важнее [37]!
— Я, — тем не менее, осторожно выбирая слова, начал подступаться я к Гессу, — говорю о том, что вы, Вадим Арнольдович, не раз на протяжении вечера давали нам различного рода подсказки, причем большинство из них — если не все вообще — выходят далеко за пределы того, о чем вы нам только что поведали. Получается — вы только не поймите меня превратно! — будто вы не то утаили что-то, не то… я даже не знаю, как и сказать! В общем, Вадим Арнольдович, я в полной растерянности!
Гесс слегка покраснел, но продолжал стоять на своем:
— И все же, Никита Аристархович, я не понимаю, о чем вы говорите!
— Ну как же! — я начал более решительный приступ. — Например, вот это: вы говорили, что со слов самого Молжанинова вам известно о производстве на его фабрике проекторов нового типа — тех самых, посредством одного из которых мучали несчастного Некрасова-младшего!
— А ведь и правда! — это уже вмешался Саевич, которого, как вы, читатель, несомненно подметили, хлебом было не кормить — дай поговорить о технических чудесах! — Я тоже это прекрасно помню! Вы говорили…
— Разве я это говорил?
Вопрос прозвучал откровенно нелепо. Все — уже не только я и Саевич — воззрились на Гесса с явным подозрением. Можайский так и вовсе подошел к своему помощнику и, взяв его за локоток, требовательно сказал:
— Ну-ка, ну-ка, Вадим Арнольдович! Что это вы впотьмах от нас утаить стараетесь?
Краска на лице Гесса стала гуще:
— Юрий Михайлович! Я…
— Уж говорите, как есть!
— Я…
— Ну!
Гесс понурился и, предварительно бросив на меня укоризненный взгляд, выговорил словно через силу:
— Юрий Михайлович! Если вы будете настаивать, мне придется сознаться в поведении… недостойном чиновника и дворянина!
Можайский — это было очевидно — опешил. Он явно не ожидал ничего подобного:
— Сознаться в недостойном поведении? О чем вы, черт побери?
Гесс принялся топтаться, живо напоминая собою проштрафившегося гимназиста перед лицом директора.
— Ну же, Гесс! — настаивал Можайский. — В чем дело?
— Понимаете, Юрий Михайлович, — залепетал Гесс, алея совсем уж наподобие кронштадтского гюйса [38], — я… я…