А создается непритязательный интерьер тамбура электрички, полный едкого дыма, тогда еще вполне табачного, сломанная стеклянная створка с неизменно подтертой надписью, неперестроенная переделкинская платформа середины восьмидесятых (почему-то особенно запомнилась мусорная урна, подожженная какими-то огнепоклонниками, которые теперь – увы – выросли и, вероятно, шмаляют из неигрушечного оружия в горячих точках страны), мертвый сухой вяз, зачем-то скоротавший свою сотню лет на обочине дороги, деревянный забор Рождественской церкви, деревянная же улица дачного поселка, сама дача, окруженная соснами, также лет сто ожидающими драматического зрелища – нетрудно уловить в этой череде звуков нечто общее, целенаправленное, так или иначе провоцирующее будущий пожар… Дача привела Марину в какой-то дикий восторг, девушка вела себя так, будто только что приняла изрядную затяжку, и Ганышеву даже показалось, что она намеренно переигрывает, чтобы польстить хозяевам. Впрочем, в тот сумасшедший день чувство безумия охватило всех и все: небо страдало от первого зимнего солнца, гости, давненько не видевшие друг друга, разрывались от желания все всем рассказать, да и выпивки было более чем достаточно – обычно скупой Хомяк на сей раз неожиданно расщедрился.
В середине вечера, когда все набрались настолько, что кое-кто, в том числе и Дуся, временно умерли где попало, Ганышев вдруг решил, что его чудесная мечта сбудется именно сегодня, почти сейчас, но Марина, быстро разгадав его намерения, отвела Ганышева в угол под лестницу и, поигрывая его пуговицей, произнесла такие слова, которые вполне могли бы отрезвить его, будь он не так сильно пьян.
Ее глаза блестели, и вся она была, как натянутая струна, ее энергия была так сильна, а курсив столь упруг, что ганышевская пуговица осталась в ее пальцах.
Он повиновался. Хомяк отвел его в самую дальнюю комнату и уложил, посоветовав запереться изнутри, дабы кто-нибудь случайно не заглянул сюда пофачиться. Ганышев блаженно вытянулся во весь рост, завернувшись в ватное одеяло, в не менее ватные грезы о любви, семье, очаровательных смуглых детках, и дом поплыл куда-то, словно Ковчег, и звуки рояля, доносившиеся из залы, округляя метафору, символизировали волны, бьющие о борт, затем вошла мать, присела на край кровати, заплакала, но Ганышев прогнал ее, погрузившись в еще более глубокий сон, где он занимался всякой ерундой – на пару с другом валил двуручной пилой вышеуказанный сухой вяз, не догадываясь, что это – один из многих, всю жизнь мучающих нас, звоночков из будущего, потом он старательно разрезал хрустящие денежные купоны и, углубясь уже на самое дно Марианской впадины, твердой рукой поднял парабеллум и выстрелил, как пишут в пошлых романах, в самое сердце своей возлюбленной… И Полина умерла во сне, навсегда исчезнув из его жизни.