Мэгги Сент-Джеймс. Это нехорошо, неправильно – держать ее фотографию, когда рядом спит жена. И нехорошо обманывать общину, скрывая от собратьев то, что ты нашел ее за пограничной чертой Пасторали. Правда саднила в моей груди, как готовый прорваться нарыв, когда Леви говорил об
Эта тоска исчезает, лишь когда я выхожу за ворота. Я подношу снимок ближе к глазам и, прищурившись, вглядываюсь в него. «Он здесь был, – сказала мне на кухне Би. – Тревис Рен». Мог ли он пробраться в Пастораль без нашего ведома? Прошмыгнуть в наш дом через заднюю дверь? Затем заснуть на террасе? Скрючившись на старом пыльном матрасе, когда пол заволокла темнота? А поутру украдкой выскользнуть на улицу до нашего пробуждения?
Дом продолжает бодрствовать ночью, покряхтывает и потрескивает на восходе; его стены дышат, как деревянные легкие, а стропилам, изнашивающимся с каждым годом, все труднее выдерживать вес кровли. Чужак мог найти себе прибежище в этих стенах! И даже пожить какое-то время на нашей террасе, оставшись незамеченным. Его шаги смешались бы со скрипом половиц.
Но зачем ему все это нужно? Для чего было спать в нашем доме, скрывая свое присутствие? Нелепость какая-то… Мое внимание отвлекает скрип двери, открывшейся в коридоре. Би проснулась и встала с кровати. Ее босые ноги ступают по лестнице очень тихо, а потом до моих ушей долетает щелчок. За Би закрылась задняя дверь. Выскользнув из постели, я подхожу к окну и наблюдаю за тем, как ее неясный силуэт поспешно передвигается по лугу, мимо пруда – к той тропке, что ведет в общину.
Би
На вращающемся диске проигрывателя покачивается заезженная пластинка. Джон Митчелл поет свои грустные, удручающие песни о реках и безнадежной любви. Стопка старых пластинок, которые привезли с собой первые поселенцы, удумавшие выстроить в лесной глуши новую, счастливую жизнь, лежит под окном моей спальни. Я нашла их в свое время на чердаке и теперь частенько прибегаю к помощи этой медленной, спокойной музыки, когда пытаюсь заснуть в скрипучей тишине старого дома.
Взяв с подоконника маленький словарь, я быстро пролистываю его. Вот она – страница, волнующая меня больше всего. Она заложена нарциссом, расплющенным и засушенным. Я провожу пальцем по стебельку, вспоминаю тот день, когда я взяла в руки этот цветок, и его аромат, пьянящий весенней прохладой. Аромат, от которого у меня голова пошла кругом.
Я думаю о
Мне было шестнадцать, когда Леви принес с луга нарцисс, вложил в мою руку, а затем – впервые! – поцеловал под сенью магнолии, низко склонившейся над прудом. Помню, как моя спина вжималась в гладкую кору дерева, а кончики пальцев прикасались к дугам его лопаток. Леви сравнивал меня с самой яркой звездой из всех, что он видел, а я внимала его словам с той жадностью, с какой пересохшая летняя почва впитывает дождь. Мне хотелось слушать звучание его голоса вечно.
А чуть позже в том году мое зрение начало падать; еще некоторое время сетчатка глаз улавливала всполохи света и тени, но постепенно Леви превратился в серое бесформенное пятно. Но я узнавала его даже в темноте. От него пахло сосновой хвоей и свежеколотыми дровами для костра. Я чувствовала приближение Леви, даже когда он подходил ко мне сзади на цыпочках, и его руки, просунутые под моими локтями, нежно скользили по ребрам под тонкой тканью летнего платья вверх, все выше и выше. Наша детская привязанность переросла в нечто, что мы в силу своего возраста толком не понимали. Мы нуждались друг в друге. Жадные руки, пот, пузырившийся бисеринками на спине, и былинки, застрявшие в спутанных волосах…
Когда я окончательно потеряла зрение, Леви водил меня по общине, помогал запомнить путь по тропке, расположение дверных проемов, опорных столбов изгороди и валунов, о которые я рисковала споткнуться. Пересчитывал со мной количество шагов от одного строения до другого и число ступеней на крыльце. Он любил меня. И я поняла: моя мечта покинуть когда-либо Пастораль и избавиться от близости всех этих тлетворных деревьев померкла вместе со зрением.