Кто-нибудь из самых приближенных учеников Лотмана доносил. Начинались обыски. Находили подпольную типографию и рукопись с дарственной надписью Солженицына. В последнюю секунду удавалось уничтожить магнитофонную запись голоса Бродского – пленку разрывали руками на куски и по одному спускали в унитаз. Город закрывался. Доносителя разоблачали и намеревались общим собранием исключить из комсомола. Но Лотман не разрешал, а напротив, с брезгливой вежливостью, не слушая, до конца курса ставил ему одни пятерки, приближая к аспирантуре. Рассадник свободы – филфак – временно затихал, угнездившись в районе протопопа Аввакума с курицей и вопросов особенностей употребления юса большого и юса малого.
У нас была своя подпольная организация. По ночам, когда благонамеренные студенты спали, мы воровали из шкафчиков на общей кухне еду. Особенно хороши были в этом деле Степанов, без табуретки дотягивавшийся до верхних дверец, открывавший их и, с помощью невидимого шеста, пружинисто и бесшумно, подпрыгивавший посмотреть, и впечатлительная Надя Розмарин, тоскующая после короткого и яркого брака с уголовником. Ей выпадало под свободный свитер прятать ворованное – лежалую, с черным ободком, кочерыжку капусты, плохо помытую банку от варенья, а случалась удача, так и буханку хлеба или несколько вареных картофелин. Голод всегда наступал именно ночью. Когда казалось, что где-то же должна быть теплая, в мягких шерстяных носках, уютная жизнь возле лампы с шелковым абажуром. Под которым руки в ямочках разглаживают бархатную скатерть.
Глухие и темные слухи ходили в общежитии о кухонном воровстве.
Однажды ночью, трезвый и с достоинством, Степанов пришел на кухню. Следом кралась Надя в балахоне. Кухня была большая, с четырьмя плитами и огромным количеством шкафчиков, поставленных шатко один на другой, как детские кубики. На иных висели замки. Степанов шагнул и распахнул первую же незапертую дверцу напротив своего лица. На голой сероватой полке, даже газета не была подстелена, лежала человеческая голова. Вытаращенные глаза смотрели вбок, мимо Степанова, в сторону Нади Розмарин. Вспотевшие от крови волосы косыми прядями падали на обрубок шеи. Кожа мешковато укрывала высыхающие щеки. Степанов рванул ворот желтого, женского своего платья, тот не поддался, сделанный из плотной, чешуйчатой парчи. Под ногами Степанова оказалась узкая, в одну половицу, перекладина над пропастью; он закачался, медленно полетел вниз, плотный воздух не помещался в груди, но пружинил, замедляя падение; пролетая мимо одного из шкафчиков, Степанов уцепился за дверцу, распахнулась вся конструкция; переборки в шкафчиках были сняты, и внутри, в полный рост, с прилаженной головой, стоял в дозоре комсомольский активист по обнаружению вора. Но Степанов этого уже не видел, он вздрагивал, затихал, переворачивался на полу, будто его с оттяжкой били ногами, и выкрикивал слова, которые утром пытался извлечь из него и не смог экзаменатор:
– Можно, можно сказать не обинуясь, хотя и несколько априорно, что Писарев был членом первого женского печатного органа, чем и лил воду на мельницу просвещения.
Экзаменатор, приглашенный из Питера опальный профессор, уличенный в Северной Пальмире в эпистолярных сношениях с зарубежьем, был в Тарту, в благодарность, осторожен в выражениях; но Степанов был осторожен вдвойне, и только когда «скорая» увозила его, он выкрикнул на весь город:
– Между поэзией и прозой нет непреодолимой Китайской стены!
Надя Розмарин все действие простояла безмолвно, плоской тенью, скудной щепочкой застряв в толпе, и сошла с ума только через два года, будучи учительницей средней школы. Она попыталась задушить пионера его же пионерским галстуком, для надежности приперев мальчика к стенке острым деревянным коленом. Говорили, что в истории этой была особая политическая подоплека, но Надя молчала и пользовалась любовью всего персонала психушки за чрезвычайную послушность и аккуратность. Она слюнила палец и собирала на него мельчайшие крошки съестного, прилипшее слизывала и начинала все сызнова. Требовалась в этом деле особая тщательность, малейшую оплошность могли заметить голуби и заклевать Надю.
Питерский профессор осмелел, на зачетах он выстукивал костяшками пальцев по столу, как по диким, неприрученным клавишам: та-та-та, та-та-та, та-та-та, та-та-та, туч-ки не-бес-ные веч-ны-е стран-ни-ки; глаза его круглились, он забывался, захлебывался в звуках.
– Дактиль! – отвечал звонко студент и был отпускаем с миром.