Питерская Ксения Кумпан (ее сестра была опальной поэтессой, сама Ксения была знакома с Глебом Семеновым и даже Леной Шварц) создала вокруг себя «кумпанию», из которой Лотман, объявивший, что семинар набирать не будет, все-таки семинар образовал.
Это была его свита, опереточно воспевавшая кумира с неудовлетворенной страстью закрытых учебных заведений.
Я же оказалась в обществе неудачников, изгоев, аутсайдеров; мы дико и бессмысленно пьянствовали, прогуливали лекции; Степанов приводил нас по вечерам в ресторан и предлагал развлечься с нами поспешным командировочным, которые подсаживались охотно к нам за столик, платили за еду и выпивку, потом мы все выходили на секундочку в туалет и сбегали, а Степанов застенчиво предлагал себя самого разгоряченным искателям мимолетных приключений. Чаще всего его били, но иногда случался и на его улице праздник.
Каждую пятницу я приезжала в Таллин и умоляла родителей разрешить мне бросить университет, объясняла, что не могу больше, не могу, правда, больше не могу ни дня! Мама накрывала стол с водочкой и отменной острой закуской, папа просил меня потерпеть немного, просто совсем немного, уже осталось-то всего ничего.
В конце первого курса у меня началась цинга на почве недоедания. Но меня вылечили.
Потом я получила двойку на экзамене по фольклору: полуслепому Вольмару Адамсу, дружившему еще с Северяниным, показалось, что я прячу под мини-юбкой шпаргалку; старик любил на лекциях порассказать о легкомысленных девицах Парижа и признался, что до сих пор ему приятно смотреть на стройные ножки; подмигивая, обещал ставить только пятерки тем, кто придет к нему на экзамен в мини. Многие и пришли в мини, я юбку от некоторого смущения одергивала, а профессору показалось, что я прячу шпаргалку, он и выгнал меня, не спрашивая. Я тут же прикатила с вещами в Таллин, но была немедленно отправлена на пересдачу и утром следующего дня получила благополучно привычную пятерку, а о вчерашней двойке Вольмар Адамс просто забыл и нигде ее не зафиксировал.
Дальше у меня уже не было сбоя в учебе.
Я стала проситься не в МГУ, но в Литинститут, куда у меня были все основания поступить. Но не отпустили. Почему? Уже никогда не узнаю.
Но вот университет подошел к концу. Я защитила на «отлично» диплом, получила рекомендацию в аспирантуру, мои приятельницы и Степанов с горем пополам сдали государственные экзамены. Впереди был выпускной вечер и полная свобода. На подготовку к вечеру нам дали три дня. Решено было провести их в окончательном и завершающем алкогольном ликовании.
Двери в комнате в общежитии были сняты с петель, ходили какие-то совершенно посторонние, по-летнему полуголые люди, вместо одной из бобин на магнитофоне крутился утюг. Приехал чей-то жених и был так шокирован нашим страшным бытом, что напился до совершенного беспамятства и выпадания со второго этажа на асфальт, куда ему вслед полетела бутылка (на опохмел), попавшая в голову высокопоставленному городскому чиновнику, вышедшему ночью прогуляться после ответственного заседания.
Оправившись от удара и испуга, высокопоставленный чиновник тут же, ночью, дал делу ход. В шесть часов утра Юрия Михайловича Лотмана разбудили и предложили ему навести порядок на вверенной ему территории русской филологии. Еще через час, сопровождаемый восхищенной свитой, Юрий Михайлович входил в общежитие. Он поднялся в нашу комнату и увидел безобразнейшую картину поедания Степановым валявшейся на полу кильки. Кроме Степанова в комнате был только принесенный с улицы чей-то жених, спавший в объятьях может быть своей, а может быть и чужой невесты.
– В двенадцать часов, – объявил Лотман срывающимся голосом, – попрошу всех, прописанных в комнате, быть на комсомольском собрании на кафедре русской литературы! Полный сбор курса! Все!
Очумевший Степанов пошел нас разыскивать по всем этажам, мы валялись кто где, я уже собралась садиться в автобус и ехать в Таллин, где у меня была семья и маленькая дочка. Но осталась.
Мы выпили пива и решили держаться независимо, всё отрицать и ничего не подписывать.
– Да, я завтракал, – приосанивался Степанов, – не спорю, но ведь на то и утро, чтобы завтракать!
Моя похмельная подруга Наташа могла только мычать и то – заикаясь.
У Нади Розмарин на лбу вырос внезапно ровный и гладкий столбик.
– Моя мама не переживет, не переживет, – повторяла она, – я учусь уже одиннадцать лет, так нельзя, мама не переживет.
Рядом плакала Валя Грыжина, оказалось, что жених приехал к ней; он смирился с ее детьми, выращиваемыми на продажу, но категорически отказался прощать чернозем на простынях, которые у нас в общежитии меняли раз в семестр.