Я с детства знала, что мы здесь чужие и не на родине, знал это и отец и поддерживал во мне это чувство чужбины, как обязательное для нашего здешнего существования. У отца засиживались за рюмкой коньяку и Леннарт Мери, будущий президент независимой Эстонии, и классик Ааду Хинт, и Яан Кросс с Эллен Нийт. Приходили знаменитые певцы и драматические артисты. Ему прощалось незнание эстонского языка, и мама устраивала чудесные застолья, которые до сих пор вспоминают те, кто еще жив. Но существовала черта, за которую нельзя было переходить в разговоре: за этой чертой мог начаться разговор о правомочности нашего пребывания в этом городе и в этой стране.
А потом приезжали к нему в гости Даниил Гранин, Александр Борщаговский, Маргарита Алигер, Яков Хелемский и спрашивали, почему он не едет в Москву или Ленинград или в родной Киев. И они тоже были чуть-чуть чужие, потому что не было ответа на их вопросы. Это ведь как ответить на вопрос: почему Гуров не уходит от жены к даме с собачкой.
Когда я попала в психоневрологический диспансер с диагнозом «невроз», отец писал мне письма туда, проникнутые такой любовью и заботой, которые и вообразить трудно. Вот одно из них, вынутое из пачки наугад:
Всегда поражался, а с каждым годом поражаюсь все больше и больше: как это у такого приземленного реалиста, хватавшего всех подряд синиц в руки, родилось и воспиталось поэтическое создание, которому принадлежат журавли в небе. Настолько уверенно принадлежат, что оно решается даже романтические крылья сушить, как белье, на их шеях, будто на веревках. Поразительно! Да, пожалуй, самое поразительное для меня в твоей поэзии и самое убеждающее в ее драгоценности – это владение миром, вроде бы человеку неподчиненным, превращение его (волшебство!) в реалии быта (тут и бутоны-микрофоны, и переулки-обозы, и души, подчиняющиеся милицейскому свистку). Я уверен: когда это качество твоей поэзии будет осознано (скоро-скоро, еще три-четыре-пять публикаций, год-два-три) на веревках будут сушиться крылья славы. (Мои пророчества трезвы – без обмана.)
Знаешь, мои болезни всю жизнь так приземлены: маялся животом, шипел от простуды… А у тебя и болезнь поэтическая – невроз. Наверно, к нему надо относиться как к неизбежному компромиссу, как к профессиональному свойству – ну, вроде угольной пыли в порах кожи шахтеров. Отмывается ведь, но и не до конца. Очень-очень скоро и у тебя отмоется, а сохранится ровно столько, сколько надо для стихов.
Всё еще будет хорошо, любимая моя, талантливая моя, красивая моя доченька! Рад бы был быть рядом с тобой, но чувствую, не я тебе сейчас нужен. Впрочем, прикажи – сразу приеду.
Вчера прочел в «Советском спорте», что один болельщик из ФРГ выбросил из окна свою жену, когда она пыталась переключить программу телевизора во время футбольного матча. Моя любовь к тебе такова, что я готов для тебя переключить на самый таджикский детектив финал первенства мира. Во!
Я понимаю, что в тот момент нужно было говорить мне чрезмерности и поддерживать меня всеми способами, но в эти конверты вложена душа, прекрасней которой я не знала в жизни. И я сегодня плачу над этим письмом и проклинаю себя за те (прощенные-непрощенные) детские обиды, которые, как знать, и сделали милосердно меня литератором.
Сирень