– Вот и все, что осталось от коллекции Карстэрсов, – сказал он. После довольно длительной паузы он продолжал со своей более чем обычной мягкостью: – Завещание, которое оставил дурной отец, было жестоким и, как видите, сын затаил обиду. Он ненавидел оставленные ему римские деньги… и все сильнее любил обыкновенные деньги, которых был лишен. Он не только понемногу, штука за штукой, распродал всю коллекцию, но так же понемногу опустился до самых недостойных способов добывать желанный металл, вплоть до того, чтобы в переодетом виде шантажировать своих родных. Он шантажировал своего брата, вернувшегося из Австралии, за его давнишний забытый проступок (для этого-то он и взял кэб до Уэгта-Уэгга в Путни). Он шантажировал сестру за кражу, которую один он мог заметить. Кстати, поэтому у него и смогла возникнуть та «сверхъестественная» догадка, когда он стоял так далеко от них на дюнах. Бывает, что силуэт или поза, как бы вы удалены ни были, скорее напомнят вам кого-нибудь, чем умело загримированное лицо вблизи.
Опять наступило молчание.
– Вот так штука, – проворчал сыщик, – выходит, великий нумизмат и коллекционер был обыкновеннейший скряга.
– А так ли уж велика разница? – спросил Браун все тем же странно терпеливым тоном. – И что есть плохого в скряге, чего бы не было в коллекционере? Что в них плохого, кроме… не сотвори себе кумира и никакого изображения… не поклоняйся им и не служи им, ибо Я…[18]
Однако надо пойти посмотреть, как чувствуют себя бедные молодые люди.– Я подозреваю, – отозвался Фламбо, – что, несмотря ни на что, бедные молодые люди чувствуют себя превосходно.
Лиловый парик
Мистер Натт, усердный редактор газеты «Дейли реформер», сидел у себя за столом и под веселый треск пишущей машинки, на которой стучала энергичная барышня, вскрывал письма и правил гранки.
Мистер Натт работал без пиджака. Это был светловолосый мужчина, склонный к полноте, с решительными движениями, твердо очерченным ртом и не допускающим возражений тоном. Но в глазах его, круглых и синих, как у младенца, таилось выражение замешательства и даже тоски, что никак не вязалось с его деловым обликом. Выражение это, впрочем, было не вовсе обманчивым. Подобно большинству журналистов, облеченных властью, он и вправду жил под непрестанным гнетом одного чувства – страха. Он страшился обвинений в клевете, страшился потерять клиентов, публикующих объявления в его газете, страшился пропустить опечатку, страшился получить расчет.
Жизнь его являла собой непрерывную цепь самых отчаянных компромиссов между выжившим из ума стариком мыловаром, которому принадлежала газета (а значит, и сам редактор), и, теми талантливыми сотрудниками, которых он подобрал в свою редакцию; среди них были блестящие журналисты с большим опытом, которые к тому же (что было совсем неплохо) относились к политической линии газеты серьезно и искренне.
Письмо от одного из них лежало сейчас перед мистером Наттом, и он, несмотря на всю свою твердость и натиск, казалось, не решался вскрыть его. Вместо того он взял полосу гранок, пробежал ее своими синими глазами, синим карандашом заменил «прелюбодеяние» на «недостойное поведение», а слово «еврей» на «инородца», позвонил и спешно отправил гранки наверх.
Затем, с видом серьезным и сосредоточенным, он разорвал конверт с девонширской печатью и стал читать письмо одного из наиболее видных своих сотрудников.