Пришлая юница хищно соищурилась, словно кошка, завидевшая большого беспечного голубя. А затем произнесла распевно:
– Это что за розовые сопли? – фыркнул Трифон Нарезной.
Между тем реакция великолепной Нинон оказалась неожиданной.
– Откуда… откуда ты знаешь? – вскричала она рыдающим голосом. – Тебе кто показал?! Это же мои детские стихи, я их никому и никогда…
Все притихли. Тишина, павшая на «Консилиум» подобно тому, как пыльный плюшевый занавес вдруг рушится на сцену в самый разгар действия, нарушалась лишь всхлипываниями поэтессы. На лице Женевьевы сияла победительная улыбка.
Затем улыбка понемногу сползла, уступая место потерянной мине.
– Чего это она? – тревожно спросила Женевьева у Моисея.
– Не обращай внимания, – отвечал тот. – Нинон любит поплакать на публику. Творческая натура, что с нее взять…
– Оиргуич! – встрепенулся Нарезной, желая прервать внезапную конфузию. – Нисубааны качпаакот! Еще петь буду!
Собрание заволновалось. Отовсюду понеслись несвязные возгласы: «Держите его… текилы ему стакан… а то житья не будет!»
– Я хочу уйти, – шепотом сказала Женевьева.
– Я тоже, – признался Моисей.
Они воспользовались всеобщим разбродом и хаосом, где точками кристаллизации были заблаживший очередной свой ылжынууш бард Трифон, с одной стороны, и душещипательно роптавшая на поэтическую судьбу Нинон Рогалик, с другой. Все шло своим чередом, все было как всегда. Поэтому никто их не провожал и даже не скоро хватился. Разве что наивист Гренкин, опрокинувши стопарик, повел вокруг себя увлажнившимся взором и спросил: «А где эта тёлка, что Жоржа Леопольдом обозвала?» – «Мойша ее привел, Мойша и увел, – сообщил маринист Круасанский, вытряхивая последние капли спиртного из бутылки прямо в рот. – Всегда всё лучшее достается Мойшам…» После чего оба, не сговариваясь, выдохнули: «У-умная, стерва!»
На улице Сайкин весьма удачно подхватил свободное такси. Теперь они сидели рядом на тесноватом заднем сиденье, соприкасаясь локтями и коленями всякий раз, когда таксомотор форсировал очередную дорожную выбоину. Мухосранские транспортные артерии никогда не славились гладкостью, применительно к ним пословица «скатертью дорожка» звучала чрезмерной издевкой, либо же скатерть подразумевалась только что выстиранная, но еще не отутюженная. Поэтому нечаянные касания своей частотой приобретали все более отчетливый эротический характер.
– Понравилось?
– Нисколько. Какие-то они все странные.
– Это же творческая богема, Богеме надлежит выглядеть странной, эпатировать и бросать вызов общественным устоям.
Моисей ожидал, что девица потребует разъяснить значение глагола «эпатировать», но тотчас же вспомнил, что не более часа назад она свободно оперировала именами Кювье, а также неких Марша и Коупа, каковые для него, профессионального исследователя, кандидата наук, и поныне оставались пустым звуком.
– Дело не в этом. Они ненастоящие. Понарошечные. Как будто собрались лишь затем, чтобы ломать друг перед дружкой какую-то безумно затянувшуюся комедию.
– И роли у них расписаны наперед, – усмехнулся Моисей.
– Простите, что встреваю, – сказал таксист, не оборачиваясь. – Я тоже позавчера был в театре. С сынишкой. Театр юного зрителя. Чего, казалось бы, ожидать? Ан нет: пяти минут не прошло, как со сцены повалили такими матюками… А ведь я человек бывалый, на флоте служил, на автобазе работал!
Какое-то время они катили по ночному городу молча, потрясенные услышанным.
– Богема… – наконец произнесла Женевьева со значением.
– Вот и я говорю: бесовщина, – кивнул таксист.
– Может быть, откроешь страшную тайну, про Нинкины стихи?
– Все просто, – сказала Женевьева. – Никакой мистики. Моя мама…
– Угол Дачного и Змиегеоргиевской, – сказал таксист. – Куда сворачиваем?
– И верно, куда мы едем? – подхватила Женевьева. – К тебе или ко мне?
– Откуда ты взялась на мою голову? – спросил Моисей, возведя очи к низкому потолку салона.
…С ночи он как-то упустил перевести смартфон в тихий режим, за что и был рано поутру наказан.
– Приезжай, – зазвучал в трубке голос доктора Корженецкого. – Нет, один приезжай. Тут интересно.