Когда-то, в голодное время, отец отвез десятилетнего Пашку на зиму в деревню, к своей матери. Муж у нее в гражданскую пропал неизвестно где, и она жила одна. Бабка была суровая старуха, даже жестокая, умела поставить себя на людях, тащила на горбу большое хозяйство: в нем были и лошадь, и корова с телушкой, и курицы, и всякий крестьянский инвентарь. Горбоносая, темная лицом, она работала с утра до ночи, и Пашка работал вместе с ней, да еще и бегал в школу за три версты. Конечно, она по-своему и жалела, и любила его; иногда, гладя по голове, говорила: «Ты, Павлик, в нашу кровь пошел, в мою родову». Это было очень высокой похвалой, потому что про деда она и слова хорошего ни разу не сказала, считая его пустяшным мужиком. На единственной фотокарточке видел Пашка курносого, кудрявого, толстогубого русака. «Не верю я, что он военной смертью почил! — говорила бабка Дуня. — Это все его гармошечки, да кудри, да бабочки, да винцо куда-то унесли…» Пашкиного отца она считала дедовым продолжением и тоже недолюбливала, хоть тот и был ее единственным сыном. Две дочери ее, мурашовские тетки, жили далеко: одна в городе за мастеровым, другую заезжий ухорез-кооператор увез аж куда-то под Архангельск. Они не гостились у строгой матери, и она не ездила к ним, была равнодушна к их детям — своим внукам. Так же бабка Дуня, впрочем, была равнодушна к Пашке — до тех пор, пока мальчик не прожил у нее зиму, и она не приникла к нему одинокой душой. И после любила на свете только его одного. Наверно, и сейчас любит. Если жива. Ведь ей семьдесят три года. Легко ли жить в деревне одной в таких годах, да еще в тяжкую военную пору? Последнее письмо от нее он получил в марте, там на обрывке серой бумаги большими буквами было накорябано: «Пашинька милой воин храни тибя господ ты один у меня берегись внучок молюся денно и нощно…» И Мурашов писал ей даже регулярнее, чем домой. Наверно, если жива, опять пластается перед иконами, молит бога за Павлика. Судя по письму, она еще не знала к тому времени о смерти сына, старшего Мурашова. А после — ни весточки.
Молилась бабка страстно, исступленно и изнуряла той зимой себя и Пашку, вечерними предыконными бдениями. Он еле заползал потом на печку. И засыпал. А через час просыпался, вылезал из постели и спрыгивал на пол. Бабка к тому времени уже спала на своей кровати, прочно и глубоко. Он надевал штаны, катанки, рубаху, шапку, запахивал старый зипунчик, в котором когда-то бегал еще его отец, и выходил на крыльцо.
Голубой снег лежал на земле и на крышах темных изб. В лесу сипло и высоко вибрировал волчий голос. Шар луны катился по небу. Пашку сразу прохватывал холод, но он долго не уходил в избу. «Господи, превеликий! — восторженно думал он. — Пусть все злые люди умрут. Пусть Зорька хорошо отелится и принесет телушку. Пусть учительница не ругает меня за то, что намазал в тетрадке. Пусть папка не будет пить и гулять, а мамка не будет плакать…» Звезды помигивали сверху, луна катилась дальше своею дорогой. Порой взухивала где-то буйная частушка. Скрипя снегом, Пашка поворачивался на крыльце и кланялся на четыре стороны света. Ему казалось почему-то, что так надо, чтобы мысли его долетели до бога. Визжала дверь, мальчик вступал в темные сени, оттуда в дом, где было тепло, пахло опарой для завтрашнего хлеба. Он раздевался, лез на печку и засыпал. На душе было спокойно. Изба сразу отгораживала его от других домов со снежными крышами, от леса с голодными волками, от черного неба с луной и звездами. Такими были Пашкины вечера в маленькой уральской деревушке.
Здесь вот, в дальней Бессарабии, куда занесла его судьба, — тоже черное небо по ночам, и звезды мигают, катится луна, — а даже и не подумаешь сравнить…
Тогда, в середине лета, за Пашкой приехал отец, чтобы отвезти домой, в город; бабка шла рядом с телегой, в которой они сидели, до самых деревенских ворот. Там она остановила лошадь, поцеловала Пашку, перекрестила его. Поцеловала и перекрестила сына. Отъехав немного, Пашка оглянулся. Бабка Дуня стояла и глядела им вслед. Такой он ее и запомнил надолго: в платке, со скорбным сухим лицом, кисти рук, темные от работы, холода и зноя.
И долго после не мог привыкнуть к домашнему мельтешению, вранью, приходам отца под утро, реву младшего брата Васьки, крикам и плачу матери. Он изменился за год, повзрослел, и все это стало ему чужим. Вера в бога помаленьку исчезла, но жил он как бы на особицу, на отшибе в своей неугомонной семейке.
Только лет уже в сорок пять отец стал смирять свой веселый гулевой нрав. Один из лучших заводских токарей, он жил, казалось, лишь работой и волей. И улетали куда-то заработки, Мурашовы жили плохо. Однажды сестра Верка дошла за хлебом в магазин, и люди нашли ее лежащей возле тротуара без памяти. Оказывается, девчонка по дороге потеряла деньги и так испугалась, что упала в обморок.