– Я знаменит в Париже, городе, который я никогда не видел. Я рисую автопортрет, об этом даже не подозревая. Ты меня украла, Олив. Делаясь все заметнее, я превращаюсь в невидимку… – Он осекся, у него перехватило горло, выглядел он растерянным. – И после всего этого ты ждешь, что я поверю в твою любовь?
– Я ничего не жду, Исаак. Мне горько, что ты испытываешь такие чувства. Я правда люблю тебя, но не ждала, что ты меня полюбишь. Меня занесло, я знаю, но я… мы прославились. Подумать только, это так легко…
– Не легко, Олив. Совсем не легко. Я не могу… я не пойду дальше. Если ты пошлешь этой Гуггенхайм еще одну картину, я тебе ничего не гарантирую.
– Что это значит? Исаак, ты меня пугаешь.
– Новая картина… ты должна ее уничтожить.
Она пришла в ужас.
– Я не могу.
– Почему?
– Потому что это моя лучшая работа. Потому что ее ждут в Париже.
– Тогда я пас.
– Исаак. Пожалуйста…
– Ты мне уже один раз пообещала. И действовала за моей спиной.
– А ты уже месяц ко мне не прикасаешься. Ты заставляешь меня платить эту цену за то, что впервые в жизни я делаю что-то особенное?
– А какую цену ты заставляешь меня платить? Ни один мужчина не станет терпеть женщину, которая от него столько требует. Ему нужна та, кто его понимает, кто его поддерживает…
– Кто выдвигает его на первое место?
– Мое отсутствие – это то, на что ты с радостью пошла, лишь бы Гуггенхайм продолжала петь тебе осанны.
– Неправда. Я по тебе скучаю.
– Ты не по мне скучаешь, Олив. Ты скучаешь по возможности послать очередную картину.
– Я действительно по тебе скучаю. Ну, поднимись на чердак и посмотри, – взмолилась она. – А потом скажешь, изменилось ли твое мнение.
Картина была такого же размера, что и «Женщины в пшеничном поле», а казалась больше. Исаак стоял перед ней, ошеломленный ее чувственностью и силой. Она была не закончена, но лев уже смотрел на Руфину – одна голова своя, вторая в руках – как завороженный. Зловещее, революционное творение, от которого дух захватывало.
– Это ты? – Он показал на отсеченную голову. – Ты в руках у Тере?
– Я, кто ж еще, – подтвердила Олив. – Хотя по идее должен быть один человек. Называется «Руфина и лев». Мы видим ее до и после ареста.
Он рассматривал картину: буйство красок, сусальное золото, на удивление спокойный взгляд женщины, держащей отрубленную голову. И лев, готовый к действию.
– Нравится? – спросила она.
– Великолепно.
Она улыбнулась.
– Такое иногда случается. Рука управляет головой, и не остается времени ни на какие мысли или сомнения.
В эту минуту ей хотелось только одного: чтобы он разглядел ее талант и внутреннюю уверенность… и полюбил за это.
– Мы сделали это, Иса, – сказала она. – Картины прославятся.
Он был не в силах оторваться от «Руфины и льва».
– Сходим за камерой? – спросила она непринужденно. – Пегги просила снимки.
– Снимки?
– Фотографии картины. Иса, – голос стал тише, – ты правда хочешь, чтобы я ее уничтожила?
Он опустил взгляд в пол, и тут Олив поняла, что она выиграла если не войну, то, по крайней мере, эту битву. – Ты бы мог сразиться с львом, Исаак… если понадобилось бы. Я в этом не сомневаюсь.
– А от тебя лев убежал бы. Ты пользоваться камерой умеешь?
– Конечно, – ответила она невозмутимо, будучи не в состоянии определить, что сейчас между ними происходит. – Но… я бы хотела, чтобы Тереза сфотографировала нас вместе.
Исаак закрыл глаза, словно от боли.
– Давай уже с этим покончим, – сказал он. – Зови ее.
– Я лев! – прорычала Тереза и предупредительно подняла свободную «лапу», одновременно подведя пальчик к кнопке фотоаппарата. Вот уже полчаса она делала, можно сказать, постановочные кадры – картина, Исаак рядом с ней, – но в этот момент Олив запрокинула голову и расхохоталась с полузакрытыми глазами, а Исаак, никак не реагируя на дурачество сестры, глядел в объектив с такой одержимостью во взоре, что Тереза как-то сразу забыла, кто король джунглей.
Тогда-то она и поняла, запечатлев их на пленке в этих позах: что-то сломалось, и к прежним отношениям уже нет возврата.
Когда неделю спустя Исаак забрал в Малаге отпечатанные снимки, он увидел, что на некоторых из них его сестра поставила Олив в центре кадра, так что она наполовину заслоняла собой картину. Сам он на всех фотографиях имел похоронный вид. Поскольку Олив находилась в постоянном движении, не зная, как преодолеть его неприязненное отношение к съемкам, ее фигура была расфокусирована, а рот постоянно открыт: такое восторженное О. Такая Олив, радостная, свободная, заставила шевельнуться его совесть, прежде чем благополучно уснуть.
Когда Гарольду показали фотографию самой картины, откадрированной так, что ее местоположение нельзя было определить, он спросил у Исаака:
– А почему девушка держит в руках голову?
– В моем представлении это символ двуличия, – последовал ответ. – Мы окружены ложью.