Зимой двадцатого я ехал, как обычно, домой на запад. Все дороги домой обречены в моем случае вести на запад, и вот я ехал, подумывая, что свидетельствовал давеча четвертый непредсказанный этаж своего предсказуемого, как банальная шпала, Музея: застали мы с волшебной ночью друг друга — в пустыне, в Долине Смерти, в хорошеньком месте, готовом прототипе четвертого этажа. В пустоши, границу которой предшествующей зимой я томительно объездил, и не посмел пересечь, и предпочел влететь в машину с женщинами, чем пересечь.
В очередной раз природа показала мне в том путешествии, что все уже начерчено лучшим чертежником. Этот этаж следовало бы назвать «Подлинная ночь», и сюда в таком случае из смерти понятен выход, и ясно, как вернуться отсюда на первый и путь начать заново. Все заново, но ты, парадоксально, с третьего этажа, на дальней верхотуре, попадаешь вдруг в засушливую мертвую низину, обрамленную серыми источенными скалами, иссеченными зноем и ветром огненным, самую нижнюю точку континента; низине принадлежит верховная власть — всему, что спрятано ниже всех, принадлежит власть над мирами. Резонно спросить — почему следующий этаж не выше, не в дальних пределах открытого космоса?.. — почему здесь, где нет ничего живого, где жизнь с ума сведена неистовым зноем? Но посетитель нашей обители не задает вопросов — в этом отмычка, при помощи которой он попал сюда: покорен и покоен, оттого властвует над превращениями, не имея надежд и амбиций властвовать; знает, что и без его голоса и утомительной работы языка звезды, солнце, дни и облака совершат свои путешествия, всегда вниз они стремятся, в собственную древность, где ничего не представляли из себя, кроме потенциала и духа, которым Великий Наблюдающий Зодчий наполнит ненадолго сны. Таким же покорным и всевластным упал в пустошь прозревший посетитель. Увидел долину, окруженную горами, небом, владеющую континентом Америка, где происходит мало видимого и даже полет птиц натужен и малодостоверен — лишь тот, кто готов не вернуться, непременно вернется — прожить сладкую лучшую жизнь на берегу прохладного океана, в вечном лете; все примет с достоинством и иронией, а если сжалится апрель — расскажет последовавшим за ним.
В Долине Смерти мерещится кома и отчужденность природы, хотя и там суть ее остается прежней: густая нежность и доверчивость, готовность опуститься в твои объятия, только раскрой; а еще — неутомимая работа по продолжению, преумножению жизни. Я бродил по пустоте древнеморского дна: ждал, что камни начнут ползти вровень, рядом, будто заинтересованные змеи или коты. В конце концов, писали, что в Долине водится такая странность, аномалия воспаленного зноем рассудка: шевелящиеся камни, недостоверные птицы…
Однако прошли многие часы, растаяли толпы туристов, вышел алмаз молодого месяца, чистого, будто он не рождался предшествующие три миллиарда лет;
моя машина, поодаль оставленная, стояла последней, напряженные рейнджеры сновали рядом, решали, как с ней обойтись; минул час послезакатного зарева, минули темные оранжевые сумерки, минул закат месяца, выступавшего недолго хозяином; наступила холодная последняя ночь. А камни все не двигались, я шел медленнее, призывая хоть один пробудиться и начать ползти.
Камни не злятся… Говорится в книжках, которыми я насытился за годы проектирования своего Музея, что именно в камень вначале приходит дух, а дальше из камня выходит выдох растения, откуда выходит выдох насекомого, от которого произойдет через миллиард превращений жизнь животного, из чрева которого пробудится однажды ум и голос человеческий, а там недалече и до самого человека; а человек после многих-многих кругов страха и недоверия смешивается и замешивается в духа, а тот вновь, вынеся ночь на плечах, падает метеоритом, пылью космоса — становится недвижимым камнем в центре сухого былого моря, где не вспомнит, как блуждал в моем обличье вокруг самого себя, чтоб побудить двинуться, и дремлет на новом кругу.
Так, всему этому пришел час поколебаться, и я колебался на восходной заре, выезжая обратно в цивилизацию, на пресловутый запад, в пресловутый город-рай нескончаемого лета: ничего этого нет и не будет. Превращения химические будут продолжаться, меняя до неузнаваемости ландшафт и суть одного и того же в беззвучном вакууме, но не более того. Напяливать на себя роль некоего толкователя или фильтра, пропускальщика времени сквозь кратковременное недостоверное тело, строителя музеев, создателя комнат и врат, отпирающихся по хитроумным заклинаниям и сложным парадоксальным цепочкам, — все это просто нравится мне, как нравится кошке или змее, когда прохожий вдруг чем-то необъяснимо манит их. Я не отдалился от братьев‐гномов, ни во что не превратился, и даже если бы я ни одного слова за жизнь не прочел и не провернул через себя, — время и само бы все выполнило.