Просиявшая Ника радостно семенит рядом, преданно заглядывая мне в рот, — теперь она готова рассказывать что угодно и сколько угодно. Вдоль Стрелецкой лужи стоят во всей красе, как озерные плёсы, и голуби семенят по ним за голубками и воркуют как Ника у меня над ухом. Слегка кружится голова. Папу взяли из детского дома во Львове, когда «дед» там работал, — я решаю лучше не уточнять у Ники, как именно «дед» там работал, — своих родных родителей папа не помнит, маленький был. Даже Львов не помнит, вырос киевлянином — Бухаловым дали квартиру в Киеве, когда «дед» демобилизовался. В самом центре, здесь недалеко, на Малоподвальной, теперь она полмиллиона долларов стоит, хвалится Ника: в принципе, ей все равно, о чем рассказывать, лишь бы о себе: она демонстрирует мне свою жизнь, как табель с пятерками, играет для меня свой показательный концерт, номер «Бухаловы». С этого места, пожалуйста, еще раз, Ника, — и-и-раз, и-и-два: на Малоподвальной? Как удобно, это же совсем рядом с работой? Да, бабушка говорила, что она хотела в Крым, на Южный берег, в Ялту или Симеиз, — Бухаловы могли выбирать, Крым как раз заселялся, но «дед» выбрал Киев. Это после войны было, в сорок восьмом году. При Сталине, объясняет Ника. Да, понимаю. Ее родные дед и баба — те, которых папа не помнит, — скорее всего, были репрессированы: какие-то львовские евреи. И скорее всего, расстреляны, потому что, если б мать была жива, грудничка бы у нее не забрали, — знакомство с тогдашними пенитенциарными порядками у Ники определенно потомственное, хоть она и не отдает себе в этом отчета. Во Львове у Ники всегда такое чувство, будто этот город ей родной, с первого взгляда так было, еще когда ее школьницей на экскурсию первый раз привезли: словно она здесь когда-то жила. Сейчас она пустится мне рассказывать, как любит Львов, нужно полагать, этот ее номер пользуется особенным успехом у мальчиков, — Львов и при Совке был нашим последним символом европейскости, а уж сегодня восторгаться Львовским кофе и недоразваленной ренессансной архитектурой входит в обязательный джентльменский набор всех продвинутых мальчиков и девочек, вот, значит, кем Ника хочет быть — потомственной львовянкой, и-и-раз, и-и-два, стоп-стоп, еще раз сначала: в сорок восьмом — какие же могли быть львовские евреи? А те, что не успели уехать в Польшу, объясняет Ника. Но ведь львовские евреи были уничтожены еще немцами, в гетто, во время войны, а ее папа когда, она говорит, родился? В сорок восьмом, в январе? Так откуда же?.. Ну много же кто возвращался потом, уже в советское время, беззаботно говорит Ника, кто убежал в начале войны. Что ж, может, и так, чего только не бывало — наверное, какие-то прокоммунистически настроенные бедняги, на том и погоревшие. Ладно, пусть будут львовские евреи, раз ей так хочется. А евреи, они же все музыкальные, заявляет Ника с простодушной, сугубо гойской склонностью к поверхностным обобщениям. Ну, наверное, все-таки не все? Все равно, музыкальность у них с папой по еврейской линии, настаивает Ника, — у ее мамы в роду всем слон на ухо наступил, ни у кого нет координации между слухом и голосом. Ах так, ну тогда конечно. Папа, музыкально воркует Ника в тон с голубями, вообще-то с детства подозревал, что он приемыш, потому что старшие ребята его не раз во дворе «жиденышем» дразнили. Ты смотри, какая недетская фенотипическая наблюдательность. Ага, кивает Ника, не уловив моей иронии, — бабушка Дуня, правда, тоже была брюнеткой с карими глазами, но другого типа — у нее в роду были татары… В порыве щедрости Ника готова досыпать мне сверху еще и бабушку Дуню, но я деликатно возвращаю ребенка на несколько тактов назад: и-и-раз, и-и-два, а доподлинно как же узнали? А доподлинно (Ника с видимым удовольствием повторяет это слово, похоже, оно для нее новое и теперь она его станет употреблять к месту и не к месту) — доподлинно папа узнал уже когда взрослым стал, аж в тридцать лет уже. Или около того. Тогда на него на работе кто-то из зависти — потому что папа быстро продвигался по службе, и ему многие завидовали — накатал наверх «телегу», что будто бы у него родственники в Израиле. Был большой кипиш, — ее речь чем дальше, тем больше высвобождается из тенет школьного учебника, — одно время папе даже увольнение грозило. Еще бы, могу себе представить, я еще помню те времена. Ага, проверяли его там, всякое такое, — Ника на ходу передергивает плечиком, брезгливо стряхивая с него «всякое такое», и снова закусывает нижнюю губку: очень секси у нее эта гримаска. К счастью, «дед» тогда еще жив был и все, что нужно и где нужно, объяснил. Ну и папе заодно тоже.
— А Павел Иванович, — как-то странно мне теперь это произносить, зная, что он вовсе не Иванович, и может, даже не Павел: серое, как гэбэшный костюм, имя сразу теряет живого носителя, становится «кликухой», повторять которую неловко, как непристойность: — Павел Иванович никогда не пробовал разыскать своих биологических родителей?
— Ну что вы, — удивляется Ника моей непонятливости, — как бы он мог!