— Как обнародовать, где? — Мне немного досадно, что его мысль свернула в иное русло. — Разве что в интернете? Так уже и там есть способы за те же деньги спрятать информацию, и цензуры не нужно: нанимается бригада троллей — и за час на одно твое сообщение навалят столько спама, что оно просто исчезнет, как иголка в сене!
— Если хочешь спрятать письмо, положи его к другим письмам? — реагирует папа. — Подожди, ведь это тоже из Конан Дойля! Или из Эдгара По?..
— То-то и оно. Ничего нового не придумали…
— Так, значит, листовки нужно печатать! — решает он так деловито, будто всю жизнь только этим и занимался. — И раздавать где больше людей — на площадях, на станциях…
А и правда. Как это мне на ум не пришло? По крайней мере на листовки средств у меня еще хватит. А если еще подзапрячь ребят… С Игорем можно поговорить, с Модзалевским, с Фридманом… Василенко по старой памяти звякнуть… Налоговая всех уже задрала, да всех все уже задрало, вот только на выборы надежда и была, что что-то изменится, а ежели и тут кислород собираются перекрыть и закатать страну в асфальт…
— Что-нибудь сделаем, папа.
На минуту меня охватывает воодушевление — будто вернулись времена Студенческого братства: осень 1990-го, пустой универ, записка на дверях аудитории: «Все ушли на революцию!», наши палатки на Майдане Незалежности — невероятно, но тогда он еще назывался Площадь Октябрьской Революции, — самопальные листовки, которые я раздавал при входе в метро, стычки с ментами, вся та обжигающе-прекрасная осень — как волна горячего воздуха в лицо, почему мы так редко ее вспоминаем?.. Неужели только потому, что наши тогдашние лидеры быстренько продались тогдашним коммунякам и теперь вместе с ними заседают в Верховной Зраде[41]
? Но ведь тогда мы все-таки подняли Киев — мы их испугали, хотя бы настолько, что в августе 1991-го наши коммуняки подписали выход из СССР, а хрен бы он тогда развалился, если бы Украина из него не вышла, — мы раскачали лодку, и сумма приложенных нами усилий спустя десять месяцев сработала, переломила ход истории, — а как тогда нам Кравчук кричал, аж слюна летела изо рта, в тот день, когда забастовали заводы и сотни тысяч рабочих вышли на демонстрацию под нашими лозунгами: «Я не боюсь ни Бога, ни черта и вас не испугаюсь!», — хоть мы и думать не думали его пугать, только радовались, что от нашего камешка двинула такая лавина, — а теперь какой-то жирнюк будет мне рассказывать, что все это сделала его нефть?.. И как только Лялюшка перед ним смолчала, она же тоже в октябре 1990-го была там, мы могли стоять в толпе в нескольких метрах друг от друга…— А Даринка уже спит? — спрашивает папа, будто подслушал мои мысли.
— Спит.
До сих пор он никогда не называл ее Даринкой.
— А ты полуночничаешь?
— Да так… Работы много сегодня было.
— Это хорошо, — рассеянно соглашается он. И добавляет с запоздавшим взрывом удивления: — Но, дьявол, как это люди скурвливаются так легко!..
— Ого, еще как, — поддакиваю с полным знанием дела: в памяти снова всплывает Юлечка (черт бы ее побрал!). — И если бы только политики! Дарина говорит, из их эшелона уже никого не осталось — все ее коллеги, за которых она могла ручаться, уже не при деле.
— Береги ее, — внезапно говорит папа. — Береги Дарину.
Вот тебе и на.
В первое мгновение, растерявшись, молчу, как баран. Не думаю, что он имел в виду, будто Лялюшке может угрожать опасность: папа у меня не паникер и не трус (это он учил меня, когда я вошел в возраст уличных драк: никогда никому не угрожай, угрожают только слабаки, — но ты должен быть на самом деле готов ударить, когда пристают, и если научишься включать в себе такую готовность, то никто тебя не тронет, — урок, который сам он вынес из своего блатного карагандинского детства и за который я ему до конца жизни буду благодарен). И только спустя минуту ко мне приходит догадка, такая простая, аж морозом по коже: это он про маму думал! Про ту, кого сам любил — и кого, как он считает, не уберег…
Все-таки ни черта не поймешь своего отца, пока сам не встретишь ту, с которой хотел бы иметь детей. До сих пор мне и в голову не приходило, что он может чувствовать себя передо мной виноватым за мамину смерть. Но он сказал это так, словно просил у меня прощения: береги. Береги, раз нашел, не отпускай, нет хуже, когда отпустишь…