Остался позади великий, может быть, самый великий, Гомер, потому что, как никто другой воспел силу и её пределы («поэма о силе», если говорить словами Симоны Вейль[426]
об «Илиаде»[427]), сложил гимн в честь величайшего из героев и этот гимн стал одновременно плачем по величайшему из героев. Великий слепец (как зрячему это прозреть) вновь и вновь будет рассказывать нам об Ахиллесе[428], который хотел стать непобедимым и не смог, который жаждал великих подвигов, подобных подвигам Геракла[429], не получилось, хотел славы в веках, но на его долю выпала жалкая, презренная участь, который не смог утолить свою ярость при виде погибшего друга, возможно оплакивая не только погибшего друга, но и своё бессилие, свою смертную пятку, и неожиданно смирился, притих, почти как христианский кающийся грешник, при виде повергнутого, преклонённого перед ним, старца[430], у которого он безжалостно отнял почти всех его сыновей.И в этом ряду (список можно продолжать и разнообразить) «Фиеста», новая «поэма о силе» после Великой войны, с новым-старым героем, у которого не пятка, совсем другое, то ли горше, то ли смешнее, не столько трагедия, сколько фарс, героем не столь яростным, не пугающим всех своим гневом, беззащитным и ранимым, но не потерявшим своего достоинства, даже величия в любви к той, которая «была с ними», а не с ним.
«Фиеста», несомненно, о потерянном поколении, которое возвратилось с войны совсем другим, но и о том, что много шире, о мучительном расставании с тем, что было для многих поколений «войной», о нас всех после «войны». Это ещё продолжается, это ещё долго будет продолжаться, но что-то кончилось, слова «мужчина», «подвиг», «герой» перестали быть вызовом другому, скорее самому себе, что бы то ни было, долг мужчины преодолевать страх, только это сохранилось, остальное потеряло свой смысл. Может быть, следует у этих слов, «мужчина», «подвиг», «герой» – можно продолжить этот список, «история», «родина», «долг» – обрезать края, чтобы они перестали быть столь напыщенными, чтобы они вернулись к мере человеческого. Может быть, этим словам пора обнаружить свою импотенцию.
Если понять мир больше невозможно, остаётся решить, как поступать в этом мире, как жить в мире без великих смыслов (без «больших нарративов»[431]
, сказали бы интеллектуалы), сохраняя человеческое достоинство. Если избежать поражений больше невозможно, остаётся решить, как при этом сохранить мужественную осанку. Если никаких целей, сверхцелей, больше не осталось, остаётся только держаться, держаться вопреки всему. Если оказался в нелепой и смешной ситуации, остаётся самому при этом не быть смешным.Мало ли что происходит в тебе, не торопись сообщать об этом всему остальному миру.
Вернёмся к нашему странному любовному треугольнику, видимые страсти-мордасти[432]
(одна восьмая айсберга), а то, что невидимо, что спрятано, совсем в другой тональности, тихо-печальной, грустно-щемящей.Странный любовный треугольник, две стороны которого заданы с самого начала, с того самого как «и Брет была с ними», а третья, череда мужчин (только один из которых Роберт Кон), которые приходят, уходят, возмущаются, смиряются, они с Брет остаются.
Но дело-то в том, что он, рассказчик, Джейк, Джейкомб Барнс, возвратился с фронта после ранения, смешнее которого, как он сам считает, не придумаешь.