Вечером позвонила Фенечка — она набирала Тулупову довольно часто — всегда вовремя. Мила удивлялась ее интуиции и какой-то телепатической способности почувствовать горькую минуту. Своей необязательной болтовней она приходила на помощь. Рассказала, что натолкнулась по ящику на черно-белое кино:
— …и там один мужик. Из начала. До революции еще, говорит: “Милая моя! Славная вы моя, восхитительная, моя женщина! Блаженство мое…” — уверенно проигрывала Фенечка увиденную сцену. — Сейчас только импотент так может сказать. Только импотент! А если он импотент — зачем это надо?! Мы для мужиков вообще превратились в сливной бачок — от них ни одного ласкового слова. Они все дерьмо свое в нас сливают, и сперму свою проклятую, тоже! У меня мозга нет, но это точно.
— Надь, да есть у тебя мозг.
— Не говори мне об этом, а то я зазнаюсь.
Ночью, поговорив с Фенечкой, Мила достала старую общую тетрадь, полистала, почитала, а потом взяла ручку и написала, сначала одно предложение, а подумав, второе и, может быть, через полчаса третье:
Компрессорную Мила упорно называла кочегаркой — когда у него была смена, она приходила к нему. Однажды поймала себя на мысли, что на висящие по стенам календари, дома и в библиотеке, она смотрит, ставя невидимые крестики, помечая его дежурства. Он уже не встречал ее у тропинки, она сама сворачивала с асфальта и шла по осыпавшимся осенним листьям, затем уже через узко протоптанный снег, через лужи перепрыгивала и в жару, напрямую по траве. Желание и зависимость — эти два слова перевернули ее жизнь. Желание, когда она шла к нему, и зависимость, когда возвращалась. Это были две разные дороги, два сумасшедших маршрута, две колеи, из которых невозможно было вырваться. Перестала замечать деревья, солнце, ветер, только дождь и зонт, который приходилось иногда раскрывать, менял что-то, заставляя припомнить их первую романтическую встречу. Обычно ходила не по льду, а вдоль хоккейного борта, и вахтерша улыбаться ей перестала, смотрела с осуждением — на все у них было не больше часа. Сергей быстро чмокал ее в подставленную щеку и начинал раздеваться, она — тоже.
— Почему тебе так жалко для меня слов?
— Мне не жалко. Я люблю тебя, — говорил он, но смотрел на часы и упоминал о сменщике, который может с минуты на минуту прийти.
Миле приходилось быстро влезать в белье, юбку или брюки и три минуты оставалось на, как говорил, “право и почетную обязанность” застегнуть ей бюстгальтер.
Однажды он спросил:
— Сколько весит твоя грудь?
Мила пожала плечами, но, уже зная его, поняла — это серьезно. Через несколько дней он принес старую сетку-авоську для картошки и безмен. Она отказывалась. Он настаивал. Специально припас водки, они выпили, и только тогда он узнал вес ее груди. Это было время мучительной физиологической зависимости, которая, казалось, оскорбляла и принижала любовь, противоречила всем произнесенным словам “до”, всем чувствам и всем книгам. Но без этой зависимости выходило, что и нет любви. Возвращаясь из кочегарки, Тулупова думала об этом, и всегда получалось, что виновата сама, что она должна все расставить иначе, все облагородить, приподнять, объяснить ему нечто простое, что принесет в их отношения цветы и слова, что выпрямит их и возвысит. Но она кричала от нестерпимой сладости, и он добывал из нее этот крик, как на шахте это делают с углем. И этот дар голоса и нежности, открытый им, перекрывал все ее мысли о том, что должно быть и что не получилось. Она понимала, что пошла бы и на преступление, лишь бы это не кончалось никогда.
— Я не знаю, когда это кончится, Марина Исааковна, — причитала она сквозь слезы, когда случай заставил ее признаться Шапиро о встречах с Сергеем Авдеевым. — Когда мы с ним сможем как люди? Я ненавижу эти трубы, этот холодильник. Мне кажется, мы как какие-то пингвины занимаемся этим внутри холодильника, в Антарктиде, морозильной камере, разве это нормально? Я ему говорю, а он объясняет, что негде. У меня вечером — дети, утром — дети. Он с матерью живет в однокомнатной. Я себя ненавижу…
— Не перебарщивай, Милочка, не перебарщивай. Мужчины и женщины существуют для этого. Его безудержный воин хорош?
— Какой воин? — не поняла сразу Тулупова.
— Его воин?
— Ну, Марина Исааковна!
— А что Марина Исааковна должна тебя спросить? Как он относится к политике партии? В кочегарках работают либо поэты и музыканты, либо лентяи и трусы. Кто он? Ты не знаешь! Я возьму детей к себе на каникулы, и ты сможешь все понять. Приведи его к нам в библиотеку, я на него посмотрю.
— А как?
— Подумай. Он книжки читает?
— Русскую историю любит. Войну.
— Занятие — опасное.
— Почему?
— Мила, ну кто занимается этим, кто?! Они хотят знать, что было в России до семнадцатого года, господи, я им расскажу: русские были — настоящие, евреи