Московская зима. Девяностые. Государственные комиссионки умирают, нарождаются частные ломбарды. В одной из последних топчутся молодая женщина и маленькая девочка. Мама с дочкой. Ищут дешевый оригинальный подарок бабушке на Новый год. Продавщица мехового отдела выносит из служебного помещения что-то рыжее, воздушное, трепещущее от ее дыхания. Небрежно бросает на прилавок. Достает пустые плечики. Дочка видела шубы из мутона, мерлушки, кролика и каракуля. Но никогда такого шикарного чуда. «Зин, это что, настоящая лиса?» – громко спрашивает тетка из отдела фарфора и застывает в охотничьей стойке с мечтательными и одновременно тревожными глазами. «Была лиса лет пятнадцать назад, а теперь облезлая…» Зина настороженно косит в сторону покупателей и умолкает. «Ненавижу пушистый мех», – тихо-тихо бормочет мама. А дочке хочется плакать. Разве может такая красота быть дрянью? Но в их семье культ образования. И мама, и бабушка часто повторяют: «Будешь плохо учиться, останется одна дорога – торговый техникум и продавщицей в магазин». Наверное, так они выражают презрение не к самой работе, а к обвесу, обсчету и спекуляциям дефицитом. Но девочка все воспринимает буквально: продавщицы – это низшая каста. Даже их уложенные в парикмахерской волосы, ярко накрашенные ногти, золотые кольца на десяти пальцах и импортная одежда не сбивают ее с толку. Компенсируют ужас своей тупой деятельности, что им еще остается. И если столь презренное существо так презрительно отзывается о самом необыкновенном, самом роскошном из всего, что девочка встречала в жизни, – лисьем мехе, то грош ему цена, даром его не надо…
В первой сцене участвовали Светины бабушка и мама, во второй – мама и она сама. «Принципиальные, но свободные». Бремя принципов легко, когда под ними – детские потрясения. Такие вот меховые страсти. Больше ей о шубах думать было нечего.
А пауза в отсутствие старших редакторов была кстати. Разумом дочери завуча, которая отродясь не боялась учителей, она понимала, что ей необходим совет Нинель Николаевны. Знала, что ошиблась, начав сравнивать фрагменты романов. Картины, написанные маслом, смотрят издали. Приблизишься вплотную – и ничего, кроме отдельных мазков, не увидишь. Тоже завораживает, но фактурой, а не сюжетом. Она же будто три полотна рядом вывесила и схватилась за лупу. Так подлинность определяют. Но и безумец вряд ли захотел бы подделывать шедевры ее художниц слова. Есть ли какой-то редакторский прием, чтобы забыть об удручающем сопоставлении и вновь увидеть Алексееву, Аранскую и Славину на расстоянии по отдельности? А то Свете уже мерещилось, что фразы у всех одинаково корявы, лексика бедна. Даже грамматических ошибок было многовато.
Она была девушкой искренней и вполне могла сказать: «Нинель Николаевна, я поняла, что вы имели в виду, когда отдавали мне листок с романсовым «мы странно встретились и странно разойдемся». Я ведь представления не имела, что близкие по возрасту авторы говорят об одном и том же одними и теми же словами. И долго пребывала бы в заблуждении, что они совсем разные, не дерни меня черт закапываться в каждое предложение каждой из них. Я хочу восстановить перспективу. Мне тошно без горизонта. Это клаустрофобия в текстах. Как мне выпутаться? Как выстроить серию «Новый настоящий роман»? Я вам не конкурентка, я хочу у вас учиться, я способна много работать, не топите меня». Абсолютная вера в то, что с любым человеком можно договориться, если быть честной и изначально его уважать, не раз заставляла Свету плакать. Скажет одному правду, услышит от другого, как тот ее извратил, и ревет: никто никого не понимает, все друг друга ненавидят. А потом опять за свое. Вера – штука упрямая.