- О, кулугуры упрямые! - выругался Звонцов. - Их, как баранов, на убой поведут, а они заботятся, чтобы хлев опосля них в запустение не пришел. Эх-х вы, агнцы божие! Оттого и бесы разгулялись, что такие вот беззубые потачку им дают, нет чтоб по рогам их, по рогам. - Он стукнул дважды кулаком по столу. - Да все пожечь, так чтобы шерсть у них затрещала... Глядишь - и провалились бы они в преисподнюю.
- Нет, Федор, подымать руку на людское добро - значит самому бесом становиться...
- О душе-то, о душе подумай! - сказал опять свое Сидор.
Мокей Иванович тоскливо взглянул на брата и вздохнул, а Звонцов крикнул в лицо Черному Барину:
- Значит, все им отдать? Передать из рук в руки? Так лучше, да?
- На все воля божья, - ответил тот. - Но руки подымать на свое добро не стану. Грех.
- Ну, ну... Давайте, топайте в рай в сопровождении милиционера. Звонцов встал, поднял кнут, щелкнул им в воздухе и выругался: - Так иху мать! От меня они не разживутся. Пойду - и все пущу на воздух.
- А ты об жене подумал? - спросил Мокей Иванович. - Сам в лес, а ее куда?
- К сыну ее отправил в Нижний. - Звонцов опустил голову, помолчал. Поди, до них не доберутся? - Потом махнул рукой: - А, всем один конец. Я пошел...
- Спаси тебя Христос! - Сидор занес руку с двоеперстием.
Но Звонцов отстранил его крутовищем:
- Да пошел ты!.. - И вышел, хлопнув дверью.
На улице валил снег, метелило. И тулуп, и грива лошади побелели. Звонцов отряхнул рукавицей гриву, снял тулуп, бросил его в санки и, отвязав вожжи от изгороди, еле успел повалиться на бок, накрыть ускользающие санки - Маяк взял с места рысью.
"Ах, Федор Звонцов, Федор Звонцов! Думал ли ты, что доживешь до такого дня, когда руку свою занесешь на собственное добро? Зверем побежишь из родного села в лесную глушь хорониться от глаза людского. Людей добрых подбивать станешь на злое дело, скотину невинную, тварь бессловесную огню предашь. И свет белый станет не милым, и жизнь тягостной, невыносимой..." - думал про себя, рассуждал, спрашивал себя же, как постороннего человека, Федор Тихонович...
Вспоминался ему восемнадцатый год, самое начало новой жизни. Он - еще молодой и крепкий тридцатипятилетний мужик, из унтеров, прошедший всю войну, вернулся домой самоходкой. Здесь верховодили левые эсеры; и милиция, и Совет - все было в их руках. Впрочем, всех их называли одним словом - социалисты. Называли с почтением, с восторгом. Как же! Они заступники народные. Землю делили по едокам, добро барское раздавали. Федор Тихонович с ходу пошел в дело - старого князя выселил из большого дома. У того уж ноги отнялись от старости - в коляске ездил, кормила и обихаживала его экономка Устинья, гордеевская баба.
"Куда вы его перетаскиваете, ироды! - шумела она на гордеевских мужиков. - Дайте человеку помереть спокойно. Ему больше одной комнаты и не надо".
"Возьми его себе в избу заместо телка, - смеялись мужики. - Не все ли равно тебе, где подтирать - в своей избе или в барском доме". И он смеялся, Федор Звонцов. Молодой, крепкий... Вся власть таперика наша, чего хочу, того и клочу...
Он даже на эсеровском съезде был в селе Степанове. На том самом съезде, который высмеял тихановский начетчик Иван Петухов по прозванию Куриный Апостол - "Собаки лают - ветер уносит". И забирал его Федор Звонцов, понятым приходил с милицией. И злил его невозмутимостью своей, непостижимым спокойствием этот Куриный Апостол. "Дед, чего ты посмеиваешься? И книжки твои, и тебя забираем, понял?" - говорили ему. А он в ответ: "Беритя, беритя! Дураки вы, робятки, дураки и есть... Сперва меня заберете, потом вас возьмут. Вон у меня старуха картошку в подполе выбирает: с осени покрупнее берет, а к весне, когда поголоднее, и мелочь забирает... Так вот... Сперва меня, а время подойдет полютее - и вас, мелочь пузатую, заберут". Вот те и Куриный Апостол! Он и впрямь обернулся Иваном-пророком. А ведь смеялись над ним, как над шутом гороховым.
Но были времена, когда Федору Звонцову было не до смеха; летом восемнадцатого года он уже в Красной Армии служил, усмирял офицеров на Дону, потом на Кубани... Гонялся за казацкими шайками, громил мятежные станицы. Под Новороссийском попали в окружение, а потом и в плен к белым. Ходил все лето девятнадцатого голодранцем, босым, копался в помойных ямах, побирался. Видел, как расстреливали матросов на окраине Новороссийска... Полный ров набили, больше тысячи. Прапорщик молоденький, худенький соплей перешибить... И револьверчик у него вроде игрушечный. Подойдет к матросу, щелк ему в затылок - и в яму. И зарыть как следует не сумели - те суток двое ворочались в этом рву. Потом разлагаться начали, вонять. Их же, пленных солдат, заставили выкапывать убитых и хоронить где подальше... На этой работенке и осатанел Звонцов. Потом, когда отбили у белых Новороссийск, на вопрос: "Кто добровольно желает расстреливать офицеров?" - Звонцов вышел первым.
И так ему обрыдло на этой войне, так надоело слушать команду и самому гавкать, что, придя домой, он отказался от всякой службы. А предлагали ему работать и в сельском Совете, и даже в волости...