И общепринятое мнение, и ревизионистский взгляд нуждаются в определенной модификации, поскольку в обоих лагерях пренебрегают тем фактом, что в послевоенном СССР еврейская жизнь продолжалась[218]
. Чаяния обитателей этого мира, выраженные в творчестве Гордона, Горенштейна, Горшман и Лесовой, отнюдь не полностью определялись стремлением перебраться в Москву или в Израиль. Уехав из СССР, Горенштейн отправился в Германию. Другие писатели, речь о которых пойдет в этой и следующих главах, двинулись по тому же пути; Лесовая и по сей день живет в Украине. В послевоенной советской еврейской литературе радикальным образом пересмотрена традиционная еврейская оппозиция «диаспора и Израиль», и это добавляет новые измерения тому, что представляет собой еврейское понятие о доме[219].Для перечисленных выше авторов еврейский дом находится на территории бывшей черты оседлости, которая представляет собой не пустыню и не место изобилия и сохранности традиций, а, скорее, нечто среднее. Соответственно, в этой главе мы сосредоточимся на телах, местах и предметах как территории взаимоотношений между историей с ее катаклизмами и сохранностью повседневного уклада, между (советской) модернизацией и глобализацией и живучестью неуловимого, местного и специфически еврейского наследия[220]
. Отношения между историей и повседневностью не следует рассматривать как их прямую оппозицию, скорее речь идет о более сложном взаимодействии, в рамках которого литература переносит историю в быт, в бытовые пространства и предметы[221]. Материальные объекты, пища, внутренние помещения дома несут на себе отпечаток (воображаемых) историй, как личных, так и политических. Можно, вслед за Кипнисом, сказать, что тепло передается от людей к предметам, а от предметов обратно к людям. Предметы, которые используются только в семейном быту, сохраняют ауру бывших жизней, которая часто недостижима для инструментов истории, но при этом в ней укоренена.В Главе 5 речь шла о внезапных вспышках воспоминаний в неожиданных местах, о невозможной протяженности времени, отъединенного от пространства. В этой главе, напротив, будут рассмотрены на первый взгляд куда более предсказуемые взаимоотношения еврейского пространства и времени как продолжений прошлого, переходы от неуютного, то есть «недомашнего», к знакомому, домашнему. Неуютное и знакомое, по сути, являются разновидностями друг друга, так что на последующих страницах с неуютным мы встретимся тоже. Прошлое в этих пространствах не сводится к одним только воспоминаниям, оно приобретает вещественную форму. Для некоторых писателей типично еврейское пространство местечка остается читаемым даже в узких советских рамках.
Основополагающий труд Д. Мирона, посвященный литературному воображению местечка, дает отправную точку для моего прочтения послевоенной советской еврейской литературы о доме. Мирон ставит под вопрос распространенное представление о том, что произведения классиков литературы на идише – Шолом-Алейхема и И.-Л. Переца – отражают историческую реальность или имеют с ней метонимическую связь. Репрезентация штетла у классиков литературы на идише представляет собой исторически точный отчет, поскольку у читателя (особенно после холокоста) есть внутренняя потребность воссоединиться с полностью уничтоженным прошлым. Мирон показывает, что доминантным тропом этой литературы является не метонимия, а метафора. Литературное местечко 1870-1920-х годов не обладало качествами людей, предметов и мест, которые в нем представлены. Вместо этого в литературном воображении создавалось метафорическое пространство,
крошечный Иерусалим в изгнании… не только земной и приземленный Иерусалим, в противоположность Иерусалиму «небесному», но одновременно и низменный поруганный Иерусалим в изгнании, в противоположность великолепной царственной независимой древней столице, осененной присутствием Бога в Его Храме [Miron 1995: 30].
Местечко было одновременно и святым городом, и местом, где существовала еврейская политика тела, – а значит, его описывали в земном, телесном ключе. Оно продолжало еврейское государственное устройство: его основы были связаны с трансцендентальным вмешательством, которое гарантировало место в непрерывности еврейской священной истории; и, наконец, оно было временным домом еврейского народа, который в должный срок вернется в Израиль. По сути, авторы, писавшие на идише, пытались сделать так, чтобы их читатели взглянули на свое непосредственное окружение, не пользуясь метафорической призмой библейской истории.