На примере рассматриваемого рассказа можно продемонстрировать уникальность Лесовой в этом вопросе. На дне рождения один из дядюшек, Фима, вспоминает, как он вернулся в Киев после войны. «Фиме показалось, что внутри у него все вот так же разрушено, что ему восемьдесят лет». Чувство это с тех пор его не покидает, но Фима винит во всем свою мрачную профессию, напрямую связанную с мертвыми: Фима делает фотографии для нееврейских надгробных памятников («эти гоише похороны… цветные портретики на керамических овалах») [Лесовая 2003: 128–129]. Впрочем, Фима признает, что именно эта угрюмая работа позволяет ему кормить четверых детей. Профессия Фимы накладывает отпечаток и на семейные портреты: один из персонажей жалуется, что на всех Фиминых фотографиях люди выглядят мертвыми. Трагическая история оставляет свой отпечаток на предметах из домашней жизни, однако она же позволяет этой жизни продолжаться.
Гехт, Горшман, Альтман, Рубин и Калиновская каждый по-своему фиксируют момент и место, где время остановилось, а потом пошло дальше, – момент, когда часы стали годовщиной смерти, согласно строке Бергельсона: «йедер зейгер а йорцайт» («каждые часы – годовщина смерти»). В «Я люблю, конечно, всех» йорцайт – годовщина смерти – включена в цикл семейных праздников. Мальчик-именинник хвастается одному из гостей, что у него два дня рождения, восьмое июля и первое августа. В один из этих дней он действительно родился, другой же – дата массовой расправы: «Это потому, что восьмого июля убили папину старую жену и старых детей» [Лесовая 2003: 112]. В семье ведут свой собственный календарь воспоминаний, однако не живут полностью в его тени. Годовщина смерти переносится в другой контекст, в качестве второго дня рождения ребенка, и становится частью чередования будней и праздников, причем каждый повод отмечается, вспоминается, сопровождается застольем и приемом гостей. Лесовая не употребляет слов на идише «вохедик» и «йон-тевдик», однако описывает связанные с ними практики.
Лесовая – писатель, родившийся после войны, в ее тексты включены события конца XX столетия, поэтому ее представления об историческом полотне уводят ее в направлениях, которыми не пользовались писатели более старшего поколения. В конце «Я люблю, конечно, всех» маленький мальчик-еврей, у которого было два дня рождения, уже стал кадровым военным и вот-вот должен отправиться в Афганистан. Война в Афганистане, последняя война советской империи – во многих смыслах эквивалент американской войны во Вьетнаме, – оставила за собой обесчещенных, обездушенных, очень часто покалеченных участников. После Второй мировой войны были поставлены официальные памятники и учреждены дни, когда отдавали дань павшим; после войны в Афганистане – нет. В конце «Я люблю, конечно, всех» другие члены семьи уже уехали в Канаду и Израиль, где их ждала новая трагедия. Один из родственников убивает всю свою семью. Ужасное насилие раз за разом повторяется в рассказе, но чувства, которые оно вызывает, не сводятся только к ужасу.
Однако насилие, даже очень масштабное, никогда не становится у Лесовой самоцелью, как у Бергельсона и Бабеля. Пояснить это можно небольшой, но красноречивой деталью. В рассказе Бабеля «Гедали», где действие происходит в годы Гражданской войны, рассказчик бродит по улицам почти обезлюдевшего Житомира: «Вот предо мною базар и смерть базара. Убитая жирная душа изобилия» [Бабель 1990,1:29]. У Лесовой, напротив, «жирная душа изобилия» возвращается к жизни, и это видно не только из подробных описаний всевозможных яств, но и из аллюзии именно к этой строке. В рассказе «Вверх по Фроловскому спуску» описание базара начинается так: «Неистовое, гордое изобилие базара! Тугой круговорот толпы!» [Лесовая 2003: 342]. Эта каденция позаимствована у Бабеля, однако, в отличие от Бабеля, Лесовая наблюдает не кончину еврейской общины, а продолжение ее полнокровной жизни.