Путь Нейтна к обретению места в новом советском обществе оказывается непростым. Ему трудно понять, что означают советские определения труда и «квалификации». На улице ему хочется кричать, что он тоже рабочий, что трудился рядом с китайцами, итальянцами и неграми и «строил целые города» [Markish 1934:133–134]. Но по факту былое членство в своего рода международном рабочем союзе оказывается невостребованным. Нейтн начинает понимать, что в подлинно советском смысле он не рабочий, что он даже не знает, что здесь означает слово «квалификация». Сам по себе этот вопрос оказывается потрясением, «он стал первой советской пулей, которая ранила этого тяжко замученного американского укладчика кирпичей» («дос из гевен ди эрште советише койл, вое фарвундет от дем гут-ойсгемучирн американеришн цигл-легер») [Markish 1934: 134]. Язык травмы здесь представляется важным в свете единой для всего романа метафоры раны и завета.
Вступление в советский коллектив Маркиш сравнивает с пересечением границы. Посещая вместе с другими учащимися занятия (по диалектическому материализму и физической культуре), Нейтн гадает, не существует ли «другой границы, внутри страны» и какого рода документы надлежит предъявлять там («из, хейст эс, таке фаранен нох а гренец? Инвейник ин ланд? Из вос-же вейзт мен до, аф дер гренец, ха?») [Markish 1934: 140]. Нейтн показывает преподавателю свои ладони, которые называет своим «трудовыми паспортами» («хорепашне паспортн»), и спрашивает, какие бумаги ему надлежит предъявить «на границе», то есть на символической границе, отделяющей его от советских рабочих. Преподаватель отвечает, что в СССР важны не паспорта, а сердца: Нейтн должен предъявить свое сердце. Реальность выглядела совсем иначе. В 1934 году, когда в СССР полным ходом шла новая паспортизация, сотни тысяч людей были признаны недостойными обладания паспортом – к примеру, бывшие кулаки не получили паспортов и подверглись выселению из городов [Holquist 2001]. В данном случае евреев стригли под общую гребенку, но те, кто был признан не способным к социалистическим преобразованиям в силу своей профессии, оказались среди лишенцев. Маркиш превращает массовое насилие в насилие, которому люди подвергаются «один за другим» – это инструмент преобразования человека, подразумевающий и психологические, и физические страдания. По ходу беседы с преподавателем Нейтн спрашивает, можно ли поставить штамп советской визы ему на сердце. Рассуждения о сердце, визе и штампе на сердце заставляют вспомнить Библию: во Второзаконии Моисей говорит об обрезании сердца (Второзаконие 10:16), а Иеремия призывает: «снимите крайнюю плоть с сердца вашего» (Иеремия 4:4).
Не исключено, что Маркиш отсылает нас именно к этим библейским выражениям, когда его герой Нейтн, заглядывая себе в сердце, видит «собственными глазами, как броня его двадцативосьмилетней работы в Америке становится все тоньше и тоньше, и прозрачной как стекло, и как это самое стекло начинает трескаться» («мит ди эйгене ойгн, ви дер панцир фун зайне ахт ун цванцик йор арбет ин Америке верт але динер ун динер ун дурхзихтик, ви глоз, ун ви дос дозике глоз хейбт он траскен») [Markish 1934: 254]. Чтобы войти в советское общество, нужно размягчиться сердцем, сломать психологические препоны. Маркиш трансформирует библейское выражение о снятии крайней плоти с сердца в современную технологичную идиому «брони». То, что в процессе сотворения героя этот панцирь трескается, достаточно далеко от того, что Хеллебаст называет «нарративом превращения плоти в металл», характерным для соцреалистической литературы того периода, – речь идет о «приобретении физических или психологических свойств железа, что должно предшествовать формированию революционного сознания» [Hellebust 2003: 22]. Снятие «брони», в которую заковано сердце, говорит об обратном процессе, который ближе к тропу нанесения телесных ран ради получения права влиться в новое общество.