Заходим — сидит Короленко. И ритмично забивает деревянные гвозди в черевики будущей какой-то “Океании”. Я думаю: если б она знала, кто те черевики ей сделал! А эти черевики должны были пойти на базаре в обмен на муку.
В этот вечер я через его очки увидел увлажненность его глаз. Я писал об этом почти 50 лет тому назад... Очки увеличили его слезу. А слеза была не одна. Значит, это душа с богом говорила.
Хотелось бы мне добавить, что с колядками мы были у председателя исполкома — Дробниса и у секретаря областного комитета партии Порайко, у профессора-филолога Щепотьева и у многих других. Там, где теперь Киевский вокзал, стояли простые хатки, и там нас поджидали — выставляли “сторожей”, чтобы не пропустить нас, колядников. Радость была обоюдной. А традиция воспринималась как закономерность.
К чему я это рассказал. Тогда нас было два человека. Сегодня ни один человек из-за лошади не остановится. Откуда это очерствение?
Человек уходит и хочет, чтобы его вспоминали. И как у Довженко — простой дед, цветущий сад, спелые яблоки заглядывают ему в очи. Лежит. Воздух в саду свежий... И думает: “Это сделал, это сделал. Чего ж я не сделал?”
опера
Все, что связано с оперой, ее настоящим и будущим, неизменно волнует меня. Это тема — бесконечная. И сколько бы о ней ни говорить, она вызывает все новые и новые мысли, все новые и новые примеры. Как же может не волновать профессионалов распространившаяся гигантомания, охватившая многие оперные театры?
Расширенные за счет зрительного зала оркестровые ямы, поднятый оркестр не могут пагубно не сказаться на поющих. В результате — форсировка звука, потеря кантиленного звучания, а в итоге — потеря профессионализма. Это — повсеместная беда.
Ведь известно, что в 1832 году, когда директором Большого театра был Верстовский, в оркестр входило 15 крепостных музыкантов, а затем Верстовский увеличил численность музыкантов в оркестре на 6 человек. Теперь нередко оркестр, увеличенный по количеству, поднимается на уровень сцены, и тогда певцы располагаются на 2—3—4 плане (так было, например, в “Саломее”, показанной Тбилисским театром оперы и балета с участием замечательных певцов; Саломея — Ц. Татишвили — совершенно исключительное, с моей точки зрения, явление). Но ведь надо учитывать, что дирижеров, владеющих такой мощной звуковой волной, не так много, и дирижируют они в месяц небольшим количеством спектаклей. А что происходит в остальных случаях?
Как же это может не вызывать беспокойства? Кто ответит в итоге за то, что певцы уходят со сцены раньше времени? Этот вопрос, по-моему, один из острейших принципиальных вопросов.
Чрезвычайно важным представляется мне вопрос об экспериментальном театре. Глубоко убежден, что такой театр, как Большой,— не место для экспериментирования. Ведь сколько сил огромного коллектива было затрачено на постановку опер, которые тихо сошли со сцены после нескольких спектаклей, а иногда и не дойдя до премьеры.
В Москве очень мало творчески самостоятельных музыкальных театров. Это неправильно. Что из того, что коллектив Большого театра выступает на разных сценических площадках (Большой театр и его филиал. Большой театр и сцена Кремлевского Дворца съездов)? Ведь художественное руководство — одно, значит, творческий почерк — один.