Время шло. Анна считала не дни, а недели, и они пролетали быстро. Казалось бы, вот еще недавно она, глупая девочка, гляделась в зеркало и трепетала накануне встречи с человеком, который изменит всю ее жизнь. Так и получилось. Вот только хороши ли эти перемены?
Пять лет прошло.
Много… и мало, если разобраться. В зеркале она себя прежнюю видит, разве что пополневшую слегка, так ей худоба и не к лицу. И глаза изменились. Прежде-то вспыхивали, то от гнева, то от радости, а ныне Анна – пуста. Вычерпали ее досуха тени, которые что ночью, что днем покоя ей не дают.
Просят, просят… все-то им мало!
И матушка все нашептывает, дескать, надобно помочь хорошим людям. Да только Анна выросла, знает, что не по доброте душевной эта помощь. Ну да пускай. Устала она бороться.
Сняв с полки шкатулку, Анна открыла ее и завела.
Простенькая музыка по-прежнему пробуждала в душе ее томление, и на губах Анны появлялась мечтательная улыбка. Она уже не вспоминала, скорее наново сочиняла историю о прекрасной девушке, которую однажды увидел король. История была глупой – о любви, и Анна сама стыдилась ее, но эти мечтания – пожалуй, единственное, что осталось ей.
Реальность была… разной.
Нет, Анна не бедствовала. Петр был по-прежнему щедр, что деньгами, что подарками, да и купцы, смирившись с тем, что не спешит Кукуйская царица уходить в тень, ныне кланялись подношениями, искали ее заступничества. Хотя и шептались за ее спиной, что, дескать, приворожила царя немка.
Кляли ее.
И свечи ставили – за упокой ее души, безбожники! Но что с дикарей-то взять?
Не о них думала Анна, не о подарках, не о деньгах, не о доме своем каменном в восемь окон, роскошном, как мечталось ей некогда, не о лошадях и выездах, а о чем… самой бы узнать! Но росло в ее груди непонятное томление, не то зависть, не то злость беспричинная. И порою хотелось закричать, вцепиться в волосы служанке, кинуть в нее щеткой для волос или расплакаться и рыдать, пока вовсе все ее горе слезами не вытечет. Скажи кому – не поймут.
Анна и сама себя не понимала.
Ревновала ли она?
Отнюдь нет: за прошедшие годы она успела примириться и с норовом своего любовника, и с его непостоянством, когда Петр, исчезая на целые дни и недели, и не думал даже записочку короткую ей черкнуть, а после, вдруг, будто вспомнив про Анну, писал длинные письма. Сама собой иссякла ненависть к царице. Теперь Анна жалела эту женщину, никому-то не нужную. Пусть и носит она корону, но разве стала Евдокия от этого счастливее? Безразличны были Анне и наветы, и жалобщики, спешившие донести царю о ее, Анне, якобы непотребствах.
Не верил он им…
И пусть себе. Нет, в ином дело… А в чем? Как узнать?
Анна, поддавшись настроению, велела заложить выезд. Одевалась долго, придирчиво перебирая наряды. Хороша… как есть хороша… пусть и шепчутся, что снулая она, словно рыбина. Кругом лжецы, кругом завистники, ну да Анне все равно.
Куда ехать?
А не знает она! Куда-нибудь, лишь бы быстро, прочь от дома, от терзаний, от всего, что душит ее. И кучер свистнул, щелкнул кнутом, срывая коней с места. С гиканьем, с криками полетели они по улице, пугая нищих и воронье… пять лет прошло, а все-то в Москве по-прежнему. И пусть Петр признает, что российский закостенелый уклад ломать надобно, да только не спешит с этим. Прежде-то матушка ему мешала, но уж год как не стало грозной медведихи, царицы-матушки Натальи Кирилловны. И некому боле удерживать Петра. Шепчутся бояре, что вовсе разорит он, беспечный, Россию, раздаст все немчуре…
Воевать вот вздумал, да не с Крымом, как его сестрица, которую многие все чаще вспоминали, но на Азов войско двинул… не сидится ему в Москве, к морю его тянет.
Слышала Анна про этот поход, что тяжек он был безмерно, неудачен, что многие люди сгинули зазря. И вновь зашептались в народе. Дескать, знак это свыше: Господь карает безбожника, старые заветы отринувшего. И надо бунтовать, требовать, чтоб отрекся антихрист от престола и отдал его сестре своей. При ней-то иначе все было, правильно!
Он же словно и не слышал этого ропота, с упрямством своим, которое было сродни безумию, вновь готовился ударить по Азову. Но, битый, Петр мыслил иначе. И развернул в Воронеже небывалое строительство. День и ночь стучали топоры, строились галеры. Стягивалось войско, зализывало раны, вот пройдет зима – и вновь двинется Петр Азов воевать. Удачно ли?
Анна не думала об этом.
Скучно ей. Тяжко.
И стучит Анна кучеру, машет, чтоб ехал быстрей.
Пушки, корабли, крепости… не женского это ума дело…
На площади кони замедлили шаг, и к карете Анны потянулись купцы, те, что поплоше, но с товарами. Трясли отрезами тканей, отпихивая один одного, совали в окошко, умоляя пощупать, оценить, глядели на Анну, часто моргая, крестясь и божась, что товар их – наилучший…
Когда и как в карете объявилась старушонка, Анна не заметила. Должно быть, эта женщина, сухонькая, обряженная в черные лохмотья, однако – при всем том – чистая, просто взяла и возникла в экипаже. Анна отвернулась от окошка и увидела ее. А старушка прижала тонкий пальчик к губам и прошептала:
– Не кричи! Не желаю я тебе зла, девка.
У нее было гладенькое личико, детское, блестящее, точно маслом намазанное, с пухлыми щечками и вздернутым носиком, под которым пробивались черные волоски. И только морщины вокруг глаз – серых, ясных – выдавали возраст да еще, пожалуй, сами глаза.
– Ты кто? – Анна быстро справилась со страхом, не закричала, призывая на помощь. Незваная гостья пробудила в ней любопытство.
– Человек божий, – усмехнувшись, ответила старушка. – По миру хожу, на людей гляжу… тебя вот увидела, думаю, дай подойду поближе, нагляжусь на красоту этакую.
Подбородок у нее кругленький, и бровки аккуратные, прорисованные. А нижняя губа оттопыривается и влажно поблескивает – оттого, что старушка часто-часто по ней языком проводит.
– Томно тебе? – спросила старушка и, протянув цепкую ручонку, ухватилась за платье Анны, помяла ткань в пальцах и выпустила. – Все-то ты имеешь, да ничего не желаешь, верно?
Анна кивнула.
– Тело в бархатах ходит, ест с золота, с серебра, досыта, а душа – голодна… накорми душу, красавица, а то хуже будет, – в этих словах Анне почудилась угроза. Но нет, приветливо улыбается гостья.
– Как?
Анна и накормила бы, все бы сделала, лишь бы покой обрести.
– А хочешь, я тебе погадаю? – Из черных юбок старуха достала колоду карт, не таких, которыми Анна изредка баловалась. – Или не на картах? На кофею умею… или вот над водой… или поворожить?
Сжалось сердце: запретной была ворожба. И ворожей, ежели случалось их найти, судили судом скорым, а смерть их и вовсе лютой была.
– Боишься? – блеснули в полутьме старушечьи злые глаза. – А и бойся, так оно вернее. Страх людей останавливает! Только не потребую я с тебя души и платы тоже. Найдется местечко в доме твоем – рада буду, а нет, то и дальше пойду…
– А я?
– А что – ты? Думаешь, ты одна душой маешься, голос ее слышишь – да расслышать не можешь?
Анна отвернулась к окошку.
Держать ворожею при себе? А ну как донесет кто? У Анны много врагов, и рады они будут, если она себя запятнает. Сразу вспомнят старые сплетни и новых насочиняют… Отправить ее прочь? А с душою – что? И правда ведь, неспокойна она.
– Не бойся, красавица, – сказала старушка, убирая карты. – Никто ничего не поймет, ежели ты сама рот закрытым держать станешь. Скажи, что с богомолья я, что многие места святые видела и тебе о них рассказываю, а также о чудесах, именем Господним совершенных.
Она перекрестилась и поклонилась, сделавшись похожей на всех богомольных старух сразу.
– Что поддалась ты уговорам царя, решила ближе узнать истинную веру… тогда-то никто не посмеет потревожить тебя, да и меня.
– А ты и вправду…
Анна слышала, что ворожеи души не имеют, что отдают они ее дьяволу за дар предвидеть грядущее и что на шее у них метка особая – родинка рогатая. А потому к Святому Кресту подойти и коснуться его не смеют колдуньи. Даже не к православному. Старушка же рассмеялась и вытащила из-под воротника крестик.
– Из самой Святой Земли, – объяснила она и поцеловала распятие. – Все в этом мире – от Господа и по воле его. Не пожелай он, чтобы я ворожила, разве ж наделил бы меня этим даром? А остальное – людские выдумки. Сама ведь знаешь, как люди горазды придумывать.
Анна знала. И больше не нашла, что возразить, только еще раз заглянула в глаза старухи, сделавшиеся вдруг темными, глубокими, словно колодцы.
– Не спеши, красавица. Всему свое время.
Старушка в доме прижилась.
Она была тиха, любезна и почтительна, но при всем том как-то умудрялась быть везде и сразу. То она со служанками беседует, и дуры эти, рассевшись по лавкам, слушают ее, рты разинув, как птенцы глупые. А она и рада, сочиняет сказки о чудесах земель дальних. Может, конечно, и не сочиняет. О себе старушка рассказывала мало, нехотя, только оговаривалась, что, мол, хватило в ее жизни дорог и бродить бы ей до самой смерти, если б не доброта Анны.
Звать себя велела Апраксией, но слуги почтительно именовали богомолицу матушкой.
Она же лишь усмехалась да кивала, а когда кто-либо, осмелев, испрашивал ее благословения, Апраксия отвечала так:
– Не у меня просить надобно, – она крестилась, и, насколько Анна вообще понимала эту странную женщину, вполне искренне. – У Господа нашего! Сходи в церковь, преклони колени, поставь свечку – и благословен будешь. А я – лишь человек…
Она и правда не требовала ни награды за свое служение, ни почестей, и в доме довольствовалась малым. Ела лишь нескоромную пищу, даже когда поста не было, а уж если он случался, Апраксия порою и вовсе отказывалась от еды и могла голодать подолгу.
– Что я, – отмахивалась она от вопросов. – Вот истинные схимники, те и месяц целый способны на росе одной жить, той, которую Господь на травах рассыпает. А слышала я, будто есть святые, вовсе с обретения святости от мирской пищи отказавшиеся. Так и живут, молитвами да милостью Божией.
Это не было лицемерием, она и правда верила – истово, искренне, и молитвы ее были столь горячи, что Анна попросила поминать в них ее имя, да и Петрово тоже. Пусть уж сбережет его, окаянного, Бог.
Не менялась сперва Апраксия, оставаясь и наедине с Анной. Им не мешали, думали, будто наставляет святая женщина немку в истинной вере. И свои же слуги, прежде лишь крестившиеся вослед хозяйке, вдруг стали улыбаться, точно Анна и правда собиралась совершить некий предобрый поступок.
Знали бы они…
За запертой дверью покоев Анны Апраксия преображалась. Она распрямляла сгорбленную спину, поводила плечами, словно сбрасывая с них неимоверную тяжесть, и черным платком отирала лицо. От жеста этого исчезали морщины, щеки становились более пухлыми, а подбородок – мяконьким.
– Садись, красавица, – всегда одинаково говорила Апраксия, указывая на креслице.
Для гаданий она облюбовала небольшой круглый столик изящной работы.
– Садись и слушай…
Знакомая, поистершаяся от прежних гаданий колода появлялась из складок юбки. И карты, послушные коротеньким пальчикам, мелькали быстро.
– Коснись, – она совала колоду под руку Анны, и когда та осторожно, дрожащей рукой – уж сколько времени минуло, а Анна не в состоянии была одолеть страх – касалась карт, ловко ее отдергивала. Сдвигала. Вновь перемешивала: – О нем думай, о касатике…
Анна думала изо всех сил, старательно вспоминая царя, его фигуру, худое лицо с вечной нервозной гримасой, усы щеткой и глаза навыкате. Привычку ходить, размахивая руками.
Апраксия метала карту за картой, склонялась над ними, глядела, и лицо ее отражалось в темной поверхности стола.
– Удача ждет его в скором времени… большая удача, которая большой прибыток принесет. Чего он хочет, то и сбудется… с войною это связано, поглянь – мечи одни выметнулись. Вот эти – вверх торчат, воевать идут, а те, мечи врагов евонных, вниз, в землю смотрят…
…И вскоре дошли до них новости, что сдался гордый Азов, покорился царю.
– А ты-то думала, что я тебя обманываю? – хихикала Апраксия, вновь берясь за колоду. – Нет мне резона лгать. Скажи, какая мне с того выгода?
Анна думала, гадала, но не могла себе этого представить.
– Вернется он, скоро вернется… – Карты вновь ложились на столик, открывая тайны судьбы. – И к тебе, красавица, кинется… встретишь его ласково – многое тебе простится, многое дозволено будет. Да только недолгой эта встреча будет!
– Уедет?
– Уедет, – подтвердила Апраксия, переворачивая карту. – Вот, глянь, видишь дорогу? Следом за солнцем тянется, туда его и манит. Ох, и неспокойная у твоего касатика душенька, вечно ей всего мало… давно ему тесно стало российское гнездо, да все не смел, боялся на свое крыло встать. А уж пора, пора…
– И что мне делать?
Карта замирает в руках Апраксии, она глядит в глаза Анны долгим тяжелым взглядом.
– Делать тебе что? – переспрашивает старушка. – А то, что завсегда делала, что у баб лучше иного-прочего выходит, – ждать…
Перевернулась карта, выставляя пугающую черноту, и Апраксия отпрянула, но тут же потянулась к ней.
– Ох ты ж…
Анна дрожала. Слышала она, будто вот такие, черные карты – верный признак погибели. И теперь, унимая колотящееся сердце, она уговаривала себя, что ошиблась.
– Не бойся, – ласково коснулась ее руки старушка. – Не смерть это. Не та, которая телесная. Душа ведь тоже умереть способна. Или не душа… нет, милая, другое что-то тут…