В каждой стране впоследствии сформировался собственный тип пересмешника, а в народных театрах свои разновидности арлекинов. Весь этот зверинец всеобщих шутов, народных весельчаков, придворных паяцев, сценических и цирковых комедиантов был - как уже говорилось - обезьяньей ветвью эволюции шутовства. Но рядом с ним на королевских дворах вырастал вид человеческий, шутов - едких философов, носителей тяжкого бремени правды ("Правда - очень тяжкий груз, когда требуется занести его правителям" - Монтескье в "Персидских письмах"). Такому благородному шутовству нельзя было выучиться, ибо научиться можно лишь профессии. А истинное шутовство было призванием, как истинное же священство ("Лгут ради денег, а правду говорят задаром" - Дюма-отец в прологе к пьесе "Мушкетеры"). Потому-то великим шутом не мог быть шут первый попавшийся, таким мог стать лишь тот, кто родился таким. Как тот галл, что расхохотался, увидав Калигулу, проезжавшего на колеснице, в которой специальные механизмы издавали имитацию Юпитеровых громов.
- И что ты обо мне думаешь? - спросил император.
- Думаю, что ты сошел с ума, - ответил на это галл.
И это было настолько правдивой истиной, что она обезоружила императора вырожденчества. Он простил наглость галлу. Такой галл был бы великолепным шутом! Или возьмем ярмарочного фокусника, которого называли Монашком, в прошлом и правда монаха, ваганта и философа, почитателя бедности и... обжорства, помесь Вийона, св. Франсиска и Вольтера в чудеснейших строках писательского наследия Бунша (XVIII глава "Вавельского холма"), когда обвиненный в чародействе он предстает перед лицом гнезненского митрополита, архиепископа Якуба Свинки, мудрого старца, объединившегося с Локетком против германщины. В том соборе, который я сам выстроил в честь шута, диалог этот для меня с пятнадцатого года жизни стал первейшей и наиглавнейшей молитвой. Я хорошо знаю польскую историческую литературу, но лучше этого диалога
"Двое оружных слуг ввели связанного пленника и встали у двери, держа концы веревок, которыми тот связан был, как бы опасаясь, чтобы он не взлетел в воздух (...)
Архиепископ сидел за столом, разговаривая со своим нотариусом Богуславом. Когда вошли стражники, он прервал беседу и обратил свой пронзительный взгляд на пленника, который и сам вытаращился на него своими темными, выпуклыми глазами. Во взгляде его не было страха, одно лишь любопытство, а во всей его фигуре было нечто настолько по-детски смешное, что Якуб невольно усмехнулся, закрывая лицо ладонью. - Пустите веревки, - сказал он стражникам.
- Спасибо достойному господину, но уж пускай держатся. Им кажется, что через то более важными будут, - ответил пленник.
Без всяческого труда снял он будто рукавицы путы, и веревка упала на пол. Стражники глядели остолбенело, во взглядах их был виден испуг.
- Хорошая веревка, можете на ней повеситься.
Богуслав, хотя и сам изумленный, фыркнул сдавленным хохотком. Митрополит тихо сказал:
- Смеющийся судья судить не может.
- А если сердится, то может? - отозвался Монашек. - В злобную душу мудрость никогда не проникнет, ибо дух мудрости наполнен добротою (...) Может и глупо думаю я, может и болтаю много. Потому-то, только шаг ступлю, в кутузке оказываюсь.
- Болтаешь ты и вправду много. Погоди, дай спросить. И сам посчитаю, можно ли тебе верить, только дурака не строй.
- Дурака и не надо строить, а умного не удастся. Ибо мудрость не наследуется как отцово добро, не получается как господский или королевский дар; невозможно ее ни за золото купить, ни мечом добыть. Как дороги в темноте через пустыню каждый ее искать должен. Так что глупцов хватает, пусть даже в инфулах и коронах (...)
- Письмо знаешь?
- Понятно, знаю. Великое это умение, что Слово Божье и людские мысли через века и моря переносит (...) Только Слово Божие вечно; Христос ведь просто говорил его: "Так пусть же теперь язык ваш будет: да, да, нет, нет", - сказал он так, что и дурак поймет. Но уж когда доктора взялись объяснять, еретиком становится тот, кто верит Христу, а не им (...) Нужны ли какие объяснения, что такое платье? (...) Только смеются умники, будто одно платье - это лишь пристанище для грязи и червей, а тех, кто Христа в бедности наследовать желают, свинопасами да оборванцами кличут. Понятное дело, что во дворцах почище, чем в хлеву, только Господь наш в хлеву родился (...) В самом начале Книги Мудростей написано: "Возлюбите справедливость, земли судящие". Много земель я пробежал, только справедливости не нашел.
Кирпичный румянец выступил на бледном лице архиепископа. Ведь это его же мысль многолетней давности, когда был он молод и верил, что зло уступить обязано перед истиной, как тень уступает перед солнцем (...) Чуть ли не с горечью глядел он на оборванного бродягу, у которого желал теперь отобрать свободу мыслей его и жизни. Но спросил сурово:
- Отречешься ли от заблуждений своих и возвратишься ли к послушанию?