Андрей сидел как оплеванный. «Он гость, он гость», — повторял он про себя, чтобы удержаться на месте, не вскочить, не отшвырнуть с грохотом стул, салфеткой не шмякнуть по столу. Потом едва ли не всю бессонную ночь он корил себя за рабское малодушие, за то, что сумел взять себя в руки. Тогда же сквозь пелену застилающего глаза унижения он успел разглядеть, что сотрапезники его, хотя и смущены поступком товарища Чугунова, но не слишком. Вот и посольский товарищ, помявшись слегка и покобенившись, придвинул к себе тарелку и ловчее других управился с макаронами, обученный хитрому искусству наматывать их на вилку. Казахский академик Турсуев, вкушая неизвестное блюдо, был невозмутим. Философ Яфетчук ел с неопрятной жадностью, товарищ Чугунов несомненно получал удовольствие от хорошо ему знакомой итальянской кухни.
Один только профессор Кампов без особого аппетита ковырялся вилкой в тарелке и вообще налегал больше на вино с необычным названием «Лакрими Кристи» — «Слезы Христа». Андрей, не подымая больше глаз, пил из крохотной чашечки крепкий кофе, чувствовал, как горят его щеки, и сознавал, что с позором этим ему тоже в его положении положено смиряться, точнее, позора попросту не замечать. Как говорится, все божья роса. Ему припомнились те немногочисленные его знакомые, которые уже как бы твердо встали на стезю международной карьеры, ездили по Европам и Америкам в качестве переводчиков, референтов, советников и секретарей, дома гордились своей особой осведомленностью и вхожестью, родимый быт сносили со стоической улыбкой людей, приобщенных к совсем иной жизни. Отныне Андрей знал, чего стоила им эта их приобщенность. Он вновь поймал себя на мысли, что в эту минуту ему совершенно безразличны чудеса Венеции, до которых рукой подать, и площадь Сан-Марко с прокурациями, и собор со львом, и канале Гранде с его гондолами, моторками «мотоскаффо» и с мостом Риальто, представляющим собой бесконечный магазин, набитый мохеровыми шарфами и плащами болонья.
…Воспоминания об эти шуршащих, шелестящих, в конверте умещавшихся плащах, почитавшихся в те годы прямо-таки символом московского европеизма, растрогали Андрея, он допил датское пиво, рассчитался с усатым официантом, похожим на одышливого, вспотевшего Бальзака, и вышел на улицу. Ему пришло на ум, что в придунайской этой столице немало итальянских ресторанчиков; в память о том давнем своем заграничном путешествии, с которого началась и которым практически закончилась его международная деятельность, Андрею захотелось выпить вина с памятным названием или хотя бы кофе, сваренного в итальянской машине. Хотя здешний кофе и здешние машины были ничуть не хуже. Поразительнее всего было то, что, забыв многие детали той единственной и неповторимой своей поездки, он прекрасно помнил неотделимое от нее состояние непрестанной своей уязвленности. Даже щеки у него, похоже, вспыхнули давним неизбывным стыдом.
Итальянский ресторанчик содержали настоящие итальянцы. Услышав от Андрея родное приветствие — не забыл, оказывается, хранил в памяти, будто безделушку, дорогую именно своею практической никчемностью — приняли его за своего, с какими-то пространными, веселыми речами к нему обращались, подавая вино и кофе. Он не стал их разочаровывать, с понимающим видом кивал головой и приговаривал на разные лады «си, си, си». Тарелку макарон от души поставил перед Андреем симпатичный небритый итальянец, те же самые спагетти по-болонски, которых лишил его некогда, не раздумывая, товарищ Чугунов.
Между прочим, после того злосчастного ужина он вообще как бы перестал замечать Андрея, исходя, видимо, из неписаного правила, что не любим мы чаще всего как раз тех людей, кому причинили зло. Хотя в уме и в прозорливости товарищу Чугунову тоже нельзя было отказать, поэтому можно предположить, что его с первых минут раздражало, из себя выводило мешковатое Андреево неумение служить, якобы принципиальная его нерасторопность, вызывающее его желание чувствовать себя на равных с профессорами, академиками, ответственными работниками. Должен же человек знать свое место! В этом смысле товарищ Чугунов отчасти был прав, места своего Андрей действительно не знал, не из заносчивости, правда, и не из самонадеянности, а потому, что до тупости не владел искусством без натуги и плебейства попадать под покровительство, находить протекцию, располагать к себе влиятельных людей и становиться среди них с в о и м человеком. А ведь всего-то и требовалось для этого порой, что немного, самую малость унизиться, проявить нехолуйскую, интеллигентную покорность. Не умел, хоть кол на голове теши!