— Индейцы называют этот каньон хребтом самой Земли. Вода там, внизу, бирюзовая, такого оттенка в других краях и не увидишь. А уж холодная! Потому что прямо с ледника течет. Дно илистое, ничего на нем не растет, никакая тварь не водится. Ни мути, ни взвесей, ни живности — только холод и чистота. Что-то в этом… потустороннее, тебе не кажется?
Дачесс не отвечала.
— В такой воде и отражения не как всюду. Мир наоборот, купол небесный вверх дном, а кроме купола будто и нету ничего. Вот Робин подрастет — повезу его в каньон. Катер возьмем напрокат, если ему порыбачить захочется. Давай и ты с нами.
— Зря ты это делаешь.
— Что я делаю?
— Ты делаешь вид. Вид, будто у нас есть какое-то «завтра». Будто все по-твоему получится, будто мы — я и Робин — с тобой останемся. — Дачесс говорила тихо — жаль было тишину будоражить.
Боковым зрением она заметила невысокие кустарнички с плоскими листиками и мелкими ягодами густейшего лилового оттенка.
Хэл сорвал одну ягоду, бросил в рот.
— Это черника.
Он протянул черничину в открытой ладони, но Дачесс ее не взяла. Лучше сорвать самой. Ягода оказалась вкуснее, слаще, чем она думала. Дачесс набрала целую горсть, съела разом и принялась наполнять карманы — вечером угостит Робина.
— Медведи тоже любят черничкой полакомиться. — Хэл наклонился, желая помочь со сбором ягод; лишь теперь Дачесс заметила, что на плече у него винтовка — та самая, из которой она училась стрелять.
Она вдохнула поглубже и выпалила:
— Ты как свалил, так и с концами.
Хэл даже выпрямился — настолько опешил.
— Ты нас бросил. Знал про маму — какая она и каково нам с ней живется. Знал, что она о себе позаботиться не может, не то что о других. Посмотри на себя, сравни со мной и подумай, где ты был, такой сильный и крепкий, когда нам… когда мы нуждались…
Дачесс не закончила фразу. Принялась теребить бантик — если руки заняты бессмысленной возней, легче удерживать ровный тон. А ровный тон требуется, чтобы Хэл не догадался, насколько глубока ее боль.
— А теперь ты мне экскурсию устроил: посмотри сюда, посмотри туда… Тебе даже в голову не приходит, что я все по-другому воспринимаю. Рядом с тем, что я повидала, эти твои красоты меркнут. Взять лиловый цвет, — Дачесс махнула в сторону черничника. — Для меня это не сладенькие ягодки, а кровоподтеки на маминых ребрах. Потому что у нее ребра были сломаны. Вода — это ее глаза; они тоже голубые и прозрачные, и знаешь, что в них видно? Что душа отлетела. Ты воздухом дышишь да нахваливаешь — мол, чистый какой, свежий; а я вдохнуть не могу, у меня в груди пуля, она и мешает! — Дачесс ударила себя кулачком в солнечное сплетение. — Я одна на свете. Я сама буду заботиться о Робине, а ты не лезь. Ты все равно с нами не останешься, потому что мы тебе по большому счету не нужны. Можешь сколько влезет воображать, что мне от твоей болтовни легче. А я тебя в гробу видала, Хэл! И Монтану твою, и ранчо, и кур с коровами, и…
Она не смогла договорить — голос дрогнул.
Но то, что уже было высказано, растянулось между ними, заволокло и сосны, и небосклон, тенью легло на облака, навеки похоронило обещание нового и светлого; их же самих умалило до двух ворсинок с божественной кисти, и они затерялись, ничтожные, на бескрайнем пространстве изумительного холста. Хэл продолжал держать сигару, но не делал затяжек. В его ладони всё еще лежали черничины — он их не ел. Размечтался, думала Дачесс; за нас решил. Ничего, она камня на камне не оставила от этих его планов.
В глазах защипало, и Дачесс отвернулась, зажмурилась. Она не заплачет. Ни за что.
20
Кейп-хейвенское лето в конце концов все же поблекло; что до безмятежности, Уоку казалось, она давно утекает сквозь пальцы.
Процесс запустило утро после гибели Стар — когда Айви-Ранч-роуд заполонили репортеры, а копы обтянули злосчастный дом Рэдли черно-желтой лентой. Тогда на улицах словно сделалось холоднее, померк лазурный горизонт. Матери перестали выпускать детей за пределы двориков и усвоили привычку запирать ворота. Как раньше — душевно, по-соседски, — в Кейп-Хейвене уже не было. Никто больше не привечал Уока — хорош коп, который дружит с убийцей! Уок держался: влезал в обывательские шкуры, находил оправдания настороженности. Летние вечера, столь располагающие к безделью, он посвящал обходам. Стучался в каждый дом, будь то особняк с колоннами на Кейлен-плейс или обшитый вагонкой коттеджик на улочке, максимально отдаленной от пляжа. Тискал фуражку, улыбался сквозь бороду (теперь он ее подстригал, и она выглядела аккуратнее), сам чувствуя, что от него разит отчаянием. Расспрашивал, убеждал, умолял, прощупывал почву, перетасовывал воспоминания. Увы: никто в ту ночь не видел ни посторонних автомобилей, ни пеших чужаков. Вообще ничего подозрительного, выходящего за рамки обыденности очередного курортного лета.