Тут Манни и Джоэл решили, что хватит. Тяжело дыша, поднялись и начали поправлять одежду. Старик, стоя в двери дома, стал гнать нас со своей веранды — туда, в эту темноту. Вокруг все звенело от насекомых. Луны не было. Летние ночи — самые дикие, самые беспокойные.
Вопросы никуда не исчезли, их были миллионы: про Бога, про саранчу, про Озаркс, про старость и умирание. Старик держал в руке наши тарелки, и на них-то мы и смотрели, на эти пустые тарелки, потому что в глаза ему смотреть не могли. Мы в таком молчании и так пристально на них глазели, что он отвернулся от нас и поставил их где-то в доме.
— Ну всё, — сказал он, — проваливайте.
Миллионы вопросов. Например, как это животные не боятся темноты? Особенно те, что поменьше, кролики там или маленькие птички, они и днем-то пугливы — как они ночью? Что она значит для них, ночь? Как они ее понимают? Как они могут там одни спать? Или на деревьях, в кустах, в кроличьих норах всегда полно ушей, которые слушают, слушают, и глаз, которые никогда не смеют закрыться?
А другая саранча — что с ней по-другому, что не так, почему она приходит последней и что ей остается, какая еда?
Поговори со мной
Мы сидели за кухонным столом, голодные, шумные, требовательные. Запрокидывали головы, хватались за животы. Каждый вечер мы умирали от голода. Ма сосала кончик пальца: порезалась, открывая консервную банку с супом. Зазвонил телефон, Ма резко повернулась и вынула палец изо рта.
— Это ваш отец, — сказала она, но трубку не взяла. Вылила суп в кастрюлю и снова занялась пальцем.
Мы перестали ныть и начали поглядывать то друг на друга, то на звонящий телефон: новая игра. Поставили локти на стол, обхватили лица ладонями и, глядя на ее спину, зеркально отражая ее молчание, ждали, какое движение она теперь сделает; а она не смотрела на нас и ничего не объясняла, просто мешала и мешала в кастрюле. Телефон звонил, суп кипел, булькал; телефон продолжал звонить, когда Ма плеснула в одну тарелку, в другую, в третью и подтолкнула каждому под нос, телефон продолжал звонить, когда мы вдвинули в пар подбородки, носы и высунули языки, чтобы попробовать на вкус горячий воздух. Отца уже сколько недель мы не видали и не слыхали.
Ма разорвала пакет, высыпала на тарелку крекеры, со стуком поставила ее на середину стола и сказала:
— Ну? Ешьте давайте.
Она села с нами, ее стул был повернут боком. Расшнуровала свои рабочие ботинки, сняла носки и стала массировать ступни. Телефон звонил прямо над ней — чуть выше и сзади. Она знала, что у Папса на уме, знала секрет его настойчивости, но говорить нам не собиралась. Массаж ступней был дурным признаком, но еще хуже была ее усмешка, когда мы пожаловались, что не наелись.
— Больше ничего нет, — сказала она, скаля зубы в своей кривой усмешке и разглядывая накрашенные ногти на ногах. — Хорошенького понемножку.
Мы просидели за столом еще сорок пять минут — водили пальцами вокруг пустых тарелок, прижимали большие пальцы к тарелке из-под крекеров и слизывали крошки, введенные в транс монотонным ритмом телефонных звонков, парализованные их равномерностью, пристально слушая, надеясь, что они никогда не прекратятся. Он был где-то там, у какого-то там телефона, может быть, в будке, может быть, сидел на краю чьей-то кровати, пьяный или трезвый, и там было шумно и жарко, а может быть, холодно, и он был один, или с ним там были другие, но каждый звонок переносил его домой, переносил прямо сюда, к нам. Сам тон звонков менялся со временем — от отчаянного к обвиняющему, а потом они зазвучали печально, медленно, а потом превратились в удары сердца, а потом сделались вечностью — были всегда, будут всегда, — а потом это стал пронзительный колокол, вестник тревоги.
Ма встала со стула, одним быстрым движением подняла трубку и положила ее обратно — и сколько-то времени никаких звонков, может быть, целую минуту, достаточно, чтобы наши уши отдохнули и напряженные мышцы расслабились, достаточно, чтобы мы запомнили и сполна осознали то, о чем давно подозревали: тишина — это милость, это максимум счастья, какое нам отпущено. Но потом они зазвучали снова, эти звонки, и продолжались.
— А вдруг у него с сердцем плохо? — спросил Манни.
— С каким сердцем? — спросила Ма.
— Я возьму трубку, — сказал Манни, и, не колеблясь ни секунды, наша мать схватила его тарелку и шваркнула ее на линолеум.
А телефон все звонил.
Ма погнала нас с кухни, Манни пошел наверх и закрылся в нашей комнате, поэтому мы с Джоэлом спустились в подпол, стали там заострять палочки от мороженого, готовясь к войне. Шаги над нами были слышны громко, голоса еле-еле, а телефон не существовал совсем.
В конце концов Папс явился домой, и они загрохотали, топали у нас над головами, гонялись друг за другом, опрокидывали мебель. Их крики и проклятия доносились до нас не как слова, а как смягченные, приглушенные ритмы. Кто-то из них наконец сел в машину и уехал, потом ничего, тишина, если не считать негромкого шороха метлы.