Андрей слышал от соседей по палате, что единственный нянин сын долго не писал ей, чуть ли не больше года. Бог знает что передумала, и вдруг нежданно-негаданно письмо. Сообщал, что жив и здоров, получил боевую награду, а вестей не подавал — некогда было. Сейчас отправляется вперед, на запад. Письмо было бодрое, веселое, но мать плакала. Оттого, что снова распростерла над сыном свои крылья смерть, плакала, что не нашлось у него за целый год времени написать ей несколько строк. А потом снова писем нет и нет… Только через полгода пришла похоронная.
Андрей смотрел на заплаканное нянино лицо.
Он неумело притянул ее руку к себе и поцеловал, прошептал еле слышно:
— Нянечка, простите…
Андрей выздоравливал. Раны затягивались. А когда весна полноправной хозяйкой ступила на землю, почувствовал в себе силы снова начать жизнь. Домой он так и не дал знать о себе, хотя немцев там уже не было. О том, что он пережил и что произошло с ним, писать не хотелось. Расскажет, когда встретится, если есть кто в живых. А посторонним к чему все это?! Поахать, поохать еще успеют, а пока лучше пусть думают, что нет его… Наверно, так, собственно, и думают, свыклись с этим…
Он ничего не знал о домашних, и они о нем тоже.
Сначала передвигался в кресле (на костылях с одной рукой ничего не вышло). А потом, когда привезли протез, тихонько, поскрипывая, стал выходить в коридор, а потом и вниз, в сад. Когда спускался по ступенькам крыльца, все чудилось — вот-вот свалится. Пустой рукав синего халата легко раскачивался на ветру. Виновато улыбаясь, Андрей засовывал его в карман.
Время шло. До конца лечения оставались считанные дни. Он часто наведывался к Павлу Антоновичу, слушал его рассказы о том, чего только не навидался тот на своем веку. И каждый раз, перед тем как войти в кабинет хирурга, говорил себе: «Сегодня скажу обязательно. Вот так войду и сразу все выложу». Но дни бежали. Однажды Андрей все же не вытерпел:
— Павел Антонович, выставили бы вы меня отсюда или хоть раз отругали. Легче было бы…
— За что? — искренне удивился тот и с любопытством взглянул на Андрея. — Не очередной ли это номер вашей программы, молодой человек? Поздновато вроде…
— Нет, Павел Антонович! Не очередной. Виноват я перед вами, перед Сонечкой, перед всеми…
— Ладно, ладно… Вот расцелуемся, когда будешь в вагон садиться, тогда проберу за все чохом… А сейчас иди… Гуляй, — отвернувшись как-то очень поспешно, ответил Павел Антонович.
Ясным июньским утром Андрей оставлял госпиталь, где пролежал больше года. Растревоженный ходил он по палате, почти не дотронулся до еды, а потом стал прощаться.
Арина Михайловна обняла его, поцеловала, перекрестила на дорогу.
— Пиши, голубок, не забывай… — И заплакала.
В самый разгар прощания в палату почти вбежал Павел Антонович:
— Не ел ничего, уважаемый. Не пойдет так, оставлю на неделю. Уезжать не значит нарушать порядок. Быстрей, без разговоров!
— Павел Антонович, я это нарочно, иначе за что бы вам ругать меня на дорогу? А так, видите, и причина есть. В вагоне поем. Смотрите, какой тюк! — Андрей засмеялся и добавил: — Спасибо вам, спасибо. За все.
Постояв на крыльце добрых десять минут (сердце билось так, что казалось — в комнате слышно), чтобы хоть немножко успокоиться, Наташа отворила дверь в приемную председателя райсовета и чужим, дрожащим голосом, которого никогда раньше не слышала у себя, поздоровалась с секретарем. Та окинула ее удивленным взглядом с ног до головы и неприветливо спросила:
— Вам кого? По какому делу?
— Мне?.. Я хотела поговорить… Мне нужно видеть… Березина. Председателя райсовета. — Последние слова она произнесла уже быстро, решительно.
— Председатель занят, видите, очередь. Ждите, если надо, — сухо сказала секретарша, не услышав точного ответа на свой вопрос.
— Хорошо, обожду… До конца, пока всех не примет. Я успею… — Наташа запнулась и, как обычно бывает в таких случаях, еще больше смутилась.
Она встала у окна и прислушалась. Из-за тонкой фанерной перегородки доносился мужской голос. Тон, которым он громко излагал свою просьбу, неприятен был всем сидящим в приемной.
— Так, товарищ председатель, прошу вас, отсрочьте недельки на две. Сами знаете, как с лошадьми в сельсовете. После войны что осталось, да и тех…
— Что «да и тех»? Короста заела? — перебил спокойный голос.
Проситель умолк. А другой, видно, встал (слышно было, как отодвинули кресло) и сделал несколько шагов, неровных, со скрипом, — наверное, протез.
Сердце у Наташи замерло… Его голос! А из-за перегородки доносилось ровно, чуть глуховато:
— Ни дня, не то что «недельки две». Твой сельсовет, Работько, на последнем месте. — В голосе председателя зазвучали новые, твердые нотки: — На войну нечего сваливать. Прошло время. Отгремело все. Строиться надо, жить. Пахать, сеять. Ясно? Ну, а короста… — Он на минутку замолчал. — Если, брат, не вылечишь коней, как все добрые люди сделали, не жди милости.
Наступила тишина. Потом снова раздался голос председателя: