Красиво извивается большая дорога вниз, вся она густо засажена каштанами. У крепостных ворот видны и наши белые верховые лошади, которых мы отдали солдатикам подержать. Внутренняя кирпичная стена крепости вся измалевана синими мишенями разных величин и разных фигур. Еще ближе к подолу Копеца – гребень прелестной готической церкви новой постройки. Перед нами на самой площадке, на каменном невысоком пьедестале лежит аршина в полтора кубический камень с гладко отесанными краями. Посреди одной стенки – надпись:
В Вильне, в Варшаве, и еще больше здесь, в Кракове, и, вероятно, во всех польских городах есть эти возвышенные точки, где легко и свободно дышится, где верится в жизнь и в лучшее будущее. Античные греки запрещали рабам всходить на Пникс[52]. Но Франц-Иосиф добродушен и доверчив; все войско – чистокровные поляки: никто в Кракове не говорит по-немецки, ни одной немецкой вывески во всем городе.
Университет, библиотека, магистрат, соборы – все это в лучшем виде, реставрировано и заново выстроено в затейливом, дорогом стиле готики. Самоуправление и свобода полные. Поляки говорят, что они Франца-Иосифа обожают, я сомневаюсь в этом. Жалуются на бедность – это правда.
Мои новые друзья, художники-поляки, все из Парижа, все побывали там. Только двое живут здесь, а прочие приехали для этюдов на родину за материалами к картинам, которые они готовят для парижского Салона[53]. В их картинах уже нет ничего общего с Матейко. Их жанр жизнерадостный, веселый. Вместо горького, трагического тона леса на их картинах – блеск солнца, голубое небо, зеленая трава и смеющиеся физиономии дивчат и парубков. Вот после работы, в косовицу, они отдыхают в картине В. Водзиновского[54]. Парни острят над девками; шутки, смех, веселье льются из картины, еще не оконченной.
Матейко гостеприимно давал мастерские в школе этим молодым художникам, учившимся то в Мюнхене, то в Париже.
Вот еще большой жанр В. П[шерва]-Тетмайера[55]. В деревне, во время Пасхи, в ожидании ксендза, для освещения куличей, сала, яиц, девчата, парни, мальчики и другие пестро загромоздили улицу и красиво иллюминуют ее своими белыми костюмами, красными шалями и расцвеченными явствами.
Баталист А. Пиотровский[56], известный уже своими картинами, пишет буколическую картину: полуодетый пастух античного мира играет на свирели, перед ним стоит пастушка, кое-как прикрываясь звериными шкурами. Осенняя пожелтевшая трава, вдали черные горы и мглистый серый воздух дают широкий простор и меланхолическое настроение.
Художники рассказывали мне, что Матейко держал себя гордо и неприступно и был под влиянием своего секретаря, который ссорил его со всеми. Однажды Матейко будто бы не пустил в свою студию даже покойного прусского принца, который путешествовал инкогнито. Маленький ростом, с большой головой, он был очень слаб и болезнен. В последнее время едва ходил. Семейная жизнь его была неудачна. Жена его – полусумасшедшая.
По словам молодых художников, школа живописи здесь, в Кракове, директором которой был Матейко, очень плоха. О ней говорят с добродушной иронией, боясь оскорбить память своего великого могикана.
Великий художник Польши писал, писал и писал свои картины и ничего не хотел знать. Не только школу, он забывал даже есть. Курил свои толстые папиросы «доброго крепкого тютюну», как рассказывают художники. Курил беспрестанно, утоляя кофеем возбужденную никотином жажду. Это, говорят, и было причиной его ранней смерти – постоянный, усидчивый труд и отрава никотином… Недаром концы его пальцев даже в крестном сложении в гробу были буро-желтого никотинового цвета.
Иногда он заходил в свою школу и, смотря по расположению, что-нибудь говорил ученикам. Вел школу небрежно, без всякой системы. Он пользовался неограниченным авторитетом. Никто не смел делать замечаний знаменитому гиганту: поляки считали его беспримерным, великим живописцем… А между тем парижский