Но приглядимся, как появляется в книге один из его антигероев – сын и пасынок бывших гебистов Левка Шулепников – фигура вроде бы реалистическая:
Работяга поднял мутный взгляд, посмотрел сурово и чуть выдавил презрительную ямку на подбородке, что должно было означать: нет. По этой выдавленной ямке и по чему-то еще, неуловимому Глебов вдруг догадался, что этот помертвелый от жары и жажды похмелиться, несчастный мебельный «подносила» – дружок давних лет. Понял не глазами, а чем-то другим, каким-то стуком внутри. Но ужасно было вот что: хорошо зная, кто это, начисто забыл имя! Поэтому стоял молча, покачиваясь в своих скрипучих сандалетах, и смотрел на работягу, вспоминая изо всех сил. Целая жизнь налетела внезапно. Но имя? Такое хитроватое, забавное. И в то же время детское. Единственное в своем роде. Безымянный друг опять налаживался дремать: кепочку натянул на нос, голову закинул и рот отвалил.
Этот безымянный друг – смерть. И недаром тот же персонаж в конце повести появляется прямо уже в роли кладбищенского сторожа: Харон по-советски.
А вот Шулепников, не пожелавший признать Глебова днем, звонит ему среди ночи:
– Здравствуй, Дуня, новый год... Не узнаешь? То узнает, то не узнает. Вот задница. А который час-то? Ну, второй, подумаешь, детские времена. Интеллигенция об эту пору еще не ложится... Решает вопросы... Мы тут с одним мужиком сидим... А помнишь, какие у меня были финские ножички? <...>
– Лев, позвони мне завтра, пожалуйста.
– Нет, завтра не стану. Только сегодня. Ты что, министр? Завтра звонить! Ишь ты, какая цаца. Никаких завтра. Да ты с ума сошел, Глебов, как ты со мной разговариваешь! Как у тебя язык повернулся!
Да, со смертью так не разговаривают – завтра, мол. Она звонит, когда пожелает. И вообще телефонный разговор – всегда с потусторонним миром. Любой звонок – оттуда. Телефон – аллегория смерти. Вот почему многие люди его не любят – бессознательно боятся.
Я говорил, что из антисоветского снобизма не читал позднего Трифонова, но имя это знал с очень давних пор – чуть ли не с 1950 года, когда в школьном возрасте прочитал первую его вещь, удостоенную Сталинской премии, – «Студенты». Трифонов ведь был литературным вундеркиндом: за первую же вещь – высшее отличие и обеспеченная карьера. Позднее в мемуарах Константина Симонова прочли, что Сталину напоминали о трифоновском отце-троцкисте, когда речь зашла о премии. Вождь проигнорировал. Тут два момента интересны: во-первых, несмотря на отца-троцкиста, вообще напечатали; во-вторых, троцкизм трифоновского отца скорее всего заключался в том, что он был военным, не выражавшим восторга перед новым наркомвоенмором Ворошиловым. Но самое интересное и очень в пользу Трифонова говорящее заключалось в том, что он после первого ошеломительного успеха лет на десять замолчал. Не мог подлинный писатель утверждаться в манере, награжденной сталинской премией. Между тем в «Студентах» многое помнится: признак хороший. Повторяю: я читал эту вещь в пятидесятом году и, естественно, не перечитывал, но вот помню кое-что. Герой повести по имени Сергей появился потом в «Доме на набережной» в обличье Глебова; помнится, однако, и другое: например, – поливальная машина, распустившая водяные усы, и еще какой-то доцент, с еврейской вроде бы фамилией, говорящий на ученом совете, как этот Сергей украл у него наблюдения о трех особенностях прозы Тургенева. Запомнилось, что – еврей и что в поношенном военном кителе демобилизованного: тонкость так называемых реалистических деталей.