Читаем На берегах Невы полностью

— Усталый друг, мне страшно в этом зале,Усталый друг, могила холодна…

Москвичка вдруг обрывает свой монолог и, вся изогнувшись, протягивает к нему руку. На ее изуродованном флюсом лице с опухшей, подвязанной черным платком щекой, явственно проступает

Бессмысленный восторг живой любви.

Она с минуту молчит. Я жду. Что она ему скажет? И она говорит:

— Александр Александрович, дайте папироску!

Нет, этого ей говорить не следовало. Нет. Все, что угодно, но не это.

Разве она не знает — мне рассказывал Гумилев — Блок «позволяет» себе выкурить только пять папирос в день. У него каждая папироса на счету. Если она сейчас возьмет одну папироску у него на завтра останутся всего четыре.

Но Блок беспрекословно и любезно протягивает ей свой открытый портсигар.

— А вы ведь еще не курите? — спрашивает он меня.

Мне хочется ответить:

— Не еще, а уже. Я бросила курить в прошлом году. Доставать папиросы сложно, а я курила по коробке в день.

Да, хорошо бы так ответить. Но я киваю, смутившись.

— Не курю…

— И отлично делаете, — одобряет Блок. — Успеете еще.

Москвичка закуривает папиросу о поднесенную ей Блоком спичку, глубоко затягивается и снова пускается в рассказы о Москве. На этот раз о Лито, о Пастернаке, об Асееве, о Брюсове.

— Я в молодости увлекался Брюсовым, — вдруг медленно и тяжело говорит Блок. — Я был просто одержим его «Urbi et orbi». Я читал его каждую ночь наизусть. Сколько в нем было для меня почти гениальных озарений. Сердце пронзалось каждой его запятой. Я даже отказался печататься в альманахе Брюсова, считая себя недостойным такой чести и когда…

— А теперь, — звонко перебивает его она, — вы ни в грош его не ставите и он этим огорчен. Впрочем, теперь все его развенчали, а он перед всеми расшаркивается, всем кланяется, особенно молодым. Рассыпается бисером перед всякими ничевоками. Однажды, на вечере в Лито, он…

Блок даже не пытается вставить слово. Он опять «похоронно молчит» и, отвернувшись от огня, смотрит прямо перед собой.

Он сидит с правой стороны камина. Москвичка посередине, поближе к огню, я — слева.

Я как раз в фокусе его зрения. Его глаза встречаются с моими. Я смотрю в его глаза.

Вот они эти синие очиНа его постаревшем лице.

Вот они так близко передо мной. Нет. Они не синие. Они бесцветные. Они полны тумана. Они холодны и все-таки их тяжелый усталый взгляд, как будто обжигает меня.

Ахматова права:

У него глаза такие,Что запомнить каждый должен;Мне же лучше, осторожной,В них и вовсе не глядеть…

Да, мне лучше не смотреть в его глаза. Я беру кочергу и начинаю, чтобы скрыть смущение, поправлять поленья.

Москвичка продолжает:

— Маяковский кричал с эстрады: — Комунна! Кому — на! Кому — нет! Кому зубы прикладом выставила, кому, — как мне, — вставила зубы. И улыбался новой великолепной вставной челюстью… А Есенин и Мариенгоф…

— Вы умеете растопить печку? — неожиданно спрашивает Блок.

Вопрос поставлен мне и на него необходимо ответить. Москвичка удивленно и обиженно замолкает.

— Нет, — говорю я. — Совсем не умею. Я даже не пытаюсь, когда я одна дома.

Он кивает.

— И я не умею, — говорит он серьезно и вдумчиво, как о чем-то очень важном. — Не умею. А надо уметь. Непременно. Все надо уметь делать самому. Толстой прав…

Москвичка снова наклоняется к нему: — Александр Александрович, дайте папироску!

Блок вторично и так же охотно протягивает ей портсигар.

Я не выдерживаю — если она будет продолжать, она лишит его всех завтрашних папирос. Я незаметно толкаю ее ногой.

— Вы чего брыкаетесь? — Если хотите папиросу, скажите прямо.

— Простите, я нечаянно толкнула вас, — бормочу я, краснея.

Москвичка, полузакрыв глаза, затягивается папиросой.

Блок переводит с меня на нее свой тяжелый взгляд.

— Очень хорошо, — медленно говорит он, — что вы молчите. Так и продолжайте. Объяснения ни к чему не ведут, ничего никогда объяснить нельзя. Кончилось бы только неприятностью. А так все к лучшему. Для меня во всяком случае. Меньше работы. Пусть торжествует и трудится Гумилев.

Ах, вот он о чем — о переизбрании Союза Поэтов. Ведь Москвичка решила (по ее же выражению) «подарить Союз Поэтов Блоку», но им завладел Гумилев.

Москвичка сжимает свои маленькие, твердые кулачки.

— Если бы не вы, Александр Александрович! Я бы с ним поговорила! — клокочет она, тряся своими заячьими ушами.

— Тише, тише, — успокаивает он ее. Не забывайте, что молчание — золото. И ведь все к лучшему! Все к лучшему в этом лучшем из миров!

Он улыбается усталой, и насмешливой улыбкой и встает.

— Очень приятно греться у камина. Жаль уходить, но мне еще здесь со многими повидаться надо, — и он, поклонившись нам, идет в соседнюю гостиную, откуда доносятся взволнованный голос Мандельштама и барственный баритон Лозинского.

Москвичке — я вижу — хочется вскочить и побежать за ним. Но она сдерживается. Здесь у огня, в тепле, у нее, должно быть, меньше болят зубы.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже