Я киваю, и она, держась за щеку, с пафосом многозначительно произносит: Это мое:
— А вот ответ Блока. Голос ее звучит еще торжественнее и уши ее платка ритмически вздрагивают:
Я не могу утверждать, что это четверостишие действительно принадлежит Блоку. Мне нигде не приходилось его читать. Я слышала его только раз в тот осенний вечер и цитирую его по памяти. В двух первых строчках я не уверена. Не то цветы засохли, не то замерзли. И детей тоже не то отняли, не то убили. Но я запомнила твердо:
— Александра Андреевна в восторге от нашей дружбы с Александром Александровичем. Как? Неужели вы ее не знаете? Не видели никогда? Ах, это такая чудесная, такая невероятно очаровательная женщина! И как она ко мне привязалась! А вот Любовь Димитриевна напротив. Почему-то терпеть меня не может. — Заячьи уши взлетают и падают.
Минута молчания, чтобы дать мне, несообразительной, сообразить — из ревности — и пожалеть бедную жену Блока.
Теперь мне, конечно, следует задать ей несколько наводящих вопросов. Но мне неловко за нее, ведь она рассказывает все это не только мне, совершенно посторонней, но и моему двоюродному брату.
— Прочтите еще что-нибудь из ваших стихов, — прошу я.
И она снова начинает торжественно:
Цитирую тоже по памяти — нигде я их не читала
Стихи мне нравятся. Особенно перекликающиеся сосны. И я их хвалю. Она самодовольно улыбается.
— Вы, конечно, поняли, что это про Александра Александровича?
Я сбита с толку. Я недоумеваю.
— Неужели? А перекликающиеся судьбы? Как же так?
— Не расспрашивайте. Я больше ничего сказать не могу.
Расспрашивать, конечно, я не стала.
После обеда мы благополучно добираемся до Клуба поэтов на Литейном.
Москвичка зорко оглядывает вешалки в прихожей.
— Александр Александрович уже здесь! Вот его пальто! — всрикивает она. — Я ведь вас предупреждала, он очень аккуратный. А вы возились, причесывались, наряжались. Из-за вас мы опоздали. Из-за вас!
— Но ведь только десять минут девятого, а начало — в восемь, — защищаюсь я.
Она сердито разматывает свой платок, снимает свой тулупчик, повторяя: — Из-за вас мы опоздали. Александр Александрович думает наверно, что я не решилась придти. Он наверно беспокоится…
Мы входим в гостиную. Да, Блок действительно уже тут. Он стоит с Гумилевым, Мандельштамом и Лозинским.
Гумилев — ведь он здесь хозяин — гостеприимно улыбаясь — идет навстречу нам и приветствует нас:
— Как я рад!…
Но Москвичка, небрежно кивнув ему, бросается к Блоку.
— Александр Александрович, я опоздала из-за Одоевцевой, — захлебываясь объясняет она. — Я торопила ее, а она…
— Но ведь вы совсем не опоздали, — успокаивает ее Блок, — только напрасно вы пришли, раз у вас болят зубы.
— Что вы, Александр Александрович, — с чувством восклицает она. — Ведь я знала, что и вы придете…
Она берет Блока под руку.
— Сядем у камина. Я совсем замерзла.
Я отступаю на шаг, чтобы не мешать ей, не навязываться Блоку.
Но он пододвигает к камину два кресла — одно для нее, одно для меня и стул для себя.
Мне ничего не остается, как сесть в кресло.
Так, почти против своей воли, я оказываюсь с Блоком совсем близко. На расстоянии двух аршин — не больше.
Остальных ни в этой гостиной, ни в соседней с ней нет. Остальных вовсе не существует.
Но Москвичка тут, и звонко напоминает о себе, повествуя о московских литературных событиях, о Шершеневиче, Пастернаке, Маяковском.
Зубная боль не мешает ей говорить необычайно быстро — десять слов и больше в секунду.
Я не слушаю. Я смотрю на Блока и понимаю, что и он тоже не слушает. Он только притворяется, что слушает. У него усталое, грустное лицо.
И как он тяжело молчит. «Бездонно молчит», — по определению Белого — «молчит похоронным молчанием».
Ему должно быть очень тяжело сидеть здесь у камина и слушать эту звонкую трескотню.
Как он бледен. И какое у него странное, отчужденное выражение лица.
В моей голове неожиданно начинают звучать его строки:
Вздор, вздор, говорю я себе. Он совсем не похож на мертвеца. Он просто очень устал и ему очень скучно.
Но мысли не слушаются, и строки продолжают звенеть в моей голове: