Читаем На берегах Невы полностью

Но он берет ее в свою большую, теплую руку и осторожно пожимает.

И в это мгновение громко, как удар колокола, раздается удивленный, гулкий голос Гумилева:

— Разве вы знакомы, господа?

— Нет, — отвечает Блок, — продолжая смотреть на меня.

Я чувствую, что гибну, тону, иду на дно океана. И все-таки, как эхо, испуганно повторяю за Блоком:

— Нет!

Гумилев тоже успел спуститься с лестницы.

— Александр Александрович, это моя ученица — Ирина Одоевцева, та, что написала «Балладу о Толченом Стекле».

И Блок отвечает, что слышал о балладе, но еще не читал. Он будет рад, если я приду к нему и прочту ее. По вечерам он почти всегда дома.

— Я буду рад, — повторяет он.

Мы выходим все вместе из подъезда. Я смотрю себе под ноги. Только бы не упасть, не споткнуться.

Блок прощается со мной и Гумилевым: Всего хорошего! — Он идет налево, мы направо.

— Странно, — говорит Гумилев, — что вы не узнали Блока. Ведь у вас в комнате висит его портрет.

— Он там совсем другой, — говорю я, овладев собой. — С локонами, в бархатной блузе. Молодой — и прибавляю мысленно: — Теперь он еще лучше. Гораздо лучше.

Гумилев кивает:

— Да, он очень изменился. Он очень постарел. Все же не до неузнаваемости. С профессором Брауде его, во всяком случае, не спутаешь. Тот гладкий, круглый, как ласковый черный кот… Блок вас тоже принял за кого-то. Тоже обознался. Странно… Очень странно…

Я молчу и он продолжает уже недовольным тоном.

— Вы, конечно, завтра же поскачете к нему со своей балладой. Но знайте, он вас только из вежливости приглашал. Ему до чортиков надоели молодые поклонницы и их стихи. Ведь они на него настоящую облаву ведут, ждут у его подъезда, под его окнами шатаются — стихи ему пишут. Как хотя бы Марина Цветаева. Без году неделю в Петербурге провела, а успела и влюбиться, и воспеть его, и в Божьи праведники произвести. —

Мимо окон твоих бесстрастныхЯ пройду в снеговой тиши,Божий праведник мой прекрасный,Свете тихий моей души…

читает он певуче, подражая московскому выговору. — И вы, чего доброго, начнете писать ему стихи и гулять под его окнами, поджидая его. Но вы, как вас ни убеждай, все равно побежите к нему — кончает он уже с явным раздражением.

— Нет, говорю я — нет. Я не побегу к Блоку.

И я тут же твердо решаю не ходить к Блоку.

Гумилев прав. Блоку совсем не до надоедливых поклонниц. И я так робею перед ним. Я умру от разрыва сердца прежде, чем постучу в его дверь. Нет, я не пойду к нему. И под его окнами гулять не буду. И стихов ему не напишу. Для меня в этом было бы что-то святотатственное. Разве можно писать Блоку стихи?

У Толстого есть где-то фраза: «Он ее так любил, что ему от нее ничего не надо было».

Мне ничего не надо от Блока. Даже видеть и слышать его. Мне достаточно знать, что он живет и дышит здесь, в одном городе со мной, под одним небом.

И все-таки то, как он сходил с лестницы, внимательно глядя на меня, как он подошел ко мне и снял шляпу передо мной, кружит мне голову. Я вновь и вновь переживаю всю эту встречу. Вот он спускается, не сводя с меня глаз, ступенька за ступенькой, и мое сердце бьется в такт его шагов, — вот он останавливается передо мной, и я снова, как там, в прихожей «Всемирной Литературы», холодею и застываю от ужаса я блаженства, узнав его.

— «Я буду очень рад, если вы придете». Это он сказал мне. Даже если из вежливости, даже если это неправда, он все же произнес эти слова и что-то похожее на улыбку промелькнуло на его темном, усталом, прекрасном лице.

В эту ночь я плохо спала. Мне казалось, что моя комната полна шороха и шопота. Было жарко. Окно осталось открытым, в него сквозь вздрагивающую от ночного ветра тюлевую занавеску светила луна и отражалась, как в озере, в круглом зеркале туалета.

Я томилась от предчувствия чего-то чудесного и необычайного. Нет, я не мечтала о новой встрече. Я не строила планов. И все же, — не сознаваясь в этом даже самой себе — ждала.

Но предчувствие обмануло меня. Дни проходили за днями. Дальше ничего, ровно ничего не было. Блок никакой роли в моей жизни не сыграл.


Все же через два месяца мне было дано убедиться, что Блок, с той первой встречи, запомнил меня и мое имя.

«Вечер поэтов» уже не в Студии, а в огромном зале на Невском, под Каланчей, вмещающим две тысячи слушателей.

Меня усаживают за кассу продавать билеты со строгим наказом заставлять брать нумерованные билеты, стоящие в два раза дороже остальных.

— Клянитесь и божитесь — убеждает меня Гумилев, — что зал переполнен и поскупившимся на нумерованный билет придется стоять. Это святая ложь на пользу «Союза Поэтов». Вам за нее три с половиной греха отпустится.

И не объяснив почему три с половиной, а не три или четыре греха — добавляет:

— Денег ни в коем случае не возвращайте. Даже если скандалить будут, не возвращайте. Я пришлю Вам Оцупа на подмогу.

И он уходит, пожелав мне удачи.

«Но какая уж удача тут?»

Все мои доводы пропадают даром.

— Чтобы в таком громадном помещении места не нашлось? Бросьте заливать. Давайте дешевый.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже