Вваливается Якубов. Грязный, усталый. Его и без того худое лицо еще больше осунулось, и только живые серовато-голубые глаза дают право предположить, что майору все же меньше сорока. Особенно старит Якубова круглая сутулая спина, за которой он всегда носит чем-то набитый вещевой мешок. В отделе его называют Плюшкиным за то, что он все прячет либо к себе в мешок, либо в огромнейший, сбитый из фанеры чемодан, закрытый всегда висячим замком.
— Батайск в огне, — сообщает он своим глуховатым монотонным голосом. — Пузыревский прислал меня потеребить Берзина с его бригадой, чтобы подоспеть вовремя к форсированию Дона, а сам он с армейскими саперами обезвреживает подготовленные немцами к взрыву станционные сооружения.
— Вот это хорошие вести привез ты, старина, — отзывается Паша Аралов и начинает торопить нас: — Пойдемте, товарищи! Партийное собрание через десять минут, а опаздывать нам не к лицу.
— Да и нам пора торопиться в путь, Виктор Петрович, — напоминает Могилян Кувакину, и они, крепко пожав нам руки, уходят.
— До встречи в Ростове, дорогие друзья! — кричим мы комбатам, прощаясь с ними.
На Южном фронте
Вчера уехал от нас в Москву Евгений Лосев. Его вызвали шифровкой к Воробьеву и, видимо, назначат на другой фронт. Уехала в свою арбатскую квартиру и забеременевшая Ольга. Накануне весь вечер просидели мы у Аралова, который, кстати сказать, за все время не проронил ни одного слова, переживая предстоящую разлуку с женой. Вначале, правда, Володя Тандит пытался расшевелить своего друга, но, убедившись в бесполезности, махнул рукой и присоединился к нашей общей непринужденной беседе, какие обычно бывают у штабных офицеров в редкие часы отдыха.
— Сила привычки, или, если хотите, привязанность, — сказал Тандит, размешивая старательно ложечкой уже давно остывший лимонного цвета чай, — великая сила. Человек не может жить один, ему всегда, как воздух, нужны люди. И как ни мала, например, наша компания, но этот небольшой коллектив вселяет в каждого из нас бодрость духа.
— Поэтому ты хочешь сказать, Володя... — начал Фомин, но его тут же перебили.
— Да, я хочу поэтому сказать, что расставаться с друзьями тяжело, тем более с людьми, подружившимися на войне. Поэт Геня Лосев был не «последней спицей в колеснице». — Обрадовавшись рифме, Тандит продолжал говорить с еще большим пафосом: — И я предлагаю навечно занести его в списки почетных членов нашей компании. А что касается Ольги — смотрите, как от счастья все лицо ее залилось краской, — и ее Павла, то договоримся так: соберемся у них на квартире, в Москве, в первое воскресенье после войны, и все вместе отпразднуем рождение нового человека.
Тандит умолк и стал с жадностью допивать остаток чая. Недолгое молчание нарушил Фомин:
— Браво, Володя, браво! Я приятно удивлен. Во-первых, потому, что вместо уезжающего поэта у нас народился новый, помните — «спица, колесница», а во-вторых — и это самое главное, — произнести такую речь после обыкновенного жидкого чая! Представляете, что бы изрек Тандит, если бы он промочил горло другой жидкостью. Пока Лосева он похоронил заживо: внес в какие-то списки на вечные времена, а потом, наверняка, в два счета разделался бы со всеми нами, не дав возможности побывать в побежденном Берлине.
Все дружно рассмеялись, и пуще всех хохотал сам Тандит, по-приятельски обнявшись с Фоминым и с «похороненным» Лосевым.
Ольга стала убирать со стола, а затем предложила спеть что-нибудь хором. Но песня не ладилась, все-таки грустно было расставаться с друзьями.
— Знаете что, — сказал я, стараясь переменить разговор и настроение, — в Москве уже переходят на новые знаки различия. В «Красной звезде» поместили групповой снимок командиров с погонами.
— Ну и как? — спрашивает Лосев.
— Здорово получается. Я думаю, что это ко многому нас обязывает.
— Представляю себе Виктора Петровича в погонах, — неожиданно замечает Ольга. — Он уже и так отпустил себе усы, как у Лермонтова, а теперь еще погоны... Эх, и сердцеед же будет!
— Ольга, вы не очень-то... — старается заступиться за своего друга Тандит. — Виктор Петрович смелый, решительный командир. Недаром его все бойцы любят. А что до его слабости к вашему полу, то это за ним числится... это верно, но ведь он так... не зло.
Мы все вновь покатываемся от хохота.
— Я же говорю вам, — старается перекричать нас всех Саша Фомин, — у нас народился не только новый поэт, но он еще, оказывается, по совместительству и адвокат, прямо-таки настоящий Плевако.
Как всегда, шум чередуется с тишиной. Кажется, на сей раз Володя немного обиделся. Он уже не обнимается с Фоминым, а отошел в сторонку, где стоит Аралов, и что-то ему шепчет, пытаясь, может быть, снова наудачу расшевелить друга. Идет дружный перекур. За окном монотонно стучит падающая с крыши весенняя капель. Висящая под деревянным потолком небольшая стеклянная керосиновая лампа порой задыхается от нашего дыма и, как человек, которому не хватает воздуха, тускнеет, отчего на душе становится как-то неприветливо и тоскливо.