Сидит она, смотрит на гостя и думает: до чего же верно все, до чего правильно говорит, как по писаному шпарит.
Вот и «кум» уже объявился. Чем не кум? Можно обняться, поцеловаться.
– Всяк по-своему хорош, – говорит она. – Да нам-то что… Оставим это им, детям. Как сами порешат, так и будет.
– Ну да, ну да! – на лету схватывает Лапкаускас. – Вот и потолковали. Пойду, пожалуй, а то дел по горло. Веранду пристраиваю, большую, стеклянную.
Он вроде бы встает. Только как-то нерешительно, – видно, вертится на языке еще что-то.
– А что, кума… Не важно, конечно, не это важно! А все же, как он, крещеный нет ли?
– Крещеный, – отвечает она. – А что?
– Да нет, ничего! Какая нам разница. Просто взбрело на ум, вот я и…
Теперь уж действительно встал, сует руку прощаться.
– Вот, заговорились… Так и не вымыла, что ты будешь делать, – говорит она и опять вытирает руки о передник. И опять молчит. Из избы выглядывают дети, она зовет их:
– Подите-ка сюда, подите…
Одну голову к одному плечу прижала, другую – к другому. И хочет сказать: «Женится наш Винцас, и останемся мы одни…»
Но не говорит, потому что не об этом думает. Думает о «куме», который только что был, и о Винцукасе, который все никак не придет, не расскажет, не спросит.
Тук-тук-тук.
Винцас на дворе косу отбивает. Только что с работы, сейчас пойдет в овраг травы накосить. А сама она – в огороде. Полоть надо. На минутку только привстала, услышав, что кто-то идет. Привстала, увидела девушку с распущенными волосами и сразу поняла, кто это и к кому. Снова присела на корточки, скрылась между гряд и дальше полет. Не ее гость. К кому пришла, пусть тот и принимает.
Тук-тук-тук.
Чего он там стучит, почему не отложит косу. Не видит, что ли?
Тук. Тук.
– Винцас… – слышит она.
Тук. И снова – тук.
Что же он косу не отложит? Не видит, не слышит?
– Винцас…
– Чего тебе?
– Разве не видишь, какая я…
– Не вижу.
– Посмотри… Посмотри… живот какой…
Тук-тук-тук…
А потом:
– Ну и что?
– Винцас, твой ребенок ведь…
– Откуда мне знать?
– Твой… ты знаешь…
– Не знаю. Ты… не девушка была.
Сидит она в борозде, нагнув голову, а у самой волосы дыбом. Еще коса эта. Хоть бы косу отложил. Тук. Тук. Тук. Не видит, не слышит. Чертополох застрял в ладони, колется, но она никак не может выбросить. Страшно ей, а кого боится – и сама не знает. Винцаса, «кума», эту, что пришла, или себя, сама себя.
Тук. Тук.
– Женись на мне… Отец убьет, не пожалеет.
– Не убьет. – Винцас…
Бренчит отброшенная в сторону коса, гремит, падая на косу, молоток.
– Зря пришла.
Та, видать, молчит. То ли к нему, то ли к столбу прислонившись. Потом снова:
– Убьет. Пожалей меня…
А Винцасов бас, злой, надсадный:
– Ладно, скажи… Скажи… любишь меня? Скажи!
Она подымает голову от земли.
Та, что пришла, и впрямь прижалась щекой к столбу, молчит.
– А может, Стяпонкаса? Гимназиста того, а?
Это Винцас орет, а та отрывается от столба и пятится к дороге.
– Скажи! Любишь меня?
Та все пятится, пятится. Как бы не грохнулась. Пятится, обхватив живот, и что-то шепчет. Не слыхать, но, должно, все то же:
– Женись на мне, Винцас… Женись… И убегает по дорожке на большак.
Тук.
Снова, падая, бренчит коса, гремит брошенный на косу молоток.
– .Мама! – зовет Винцас. – Мама! Вот когда мать понадобилась. Поднялась от грядок, подошла.
– Что скажешь? – спросила, глядя в глаза.
– Мама… Я… видишь…
– Ладно. Молчи, – сказала она. – Сама все слышала.
– Мама… Что мне делать?
Мужчина ведь. Говорит басом, с ружьем ходил, кровь проливал. А теперь – мама. Может, мама и виновата, а?
– А ты – сам, – ответила. – Как ум и… совесть тебе велят.
Помолчали.
– Не любит она… Разве сама не видишь?
Она ничего не ответила.
Весь вечер больше не разговаривали.
Ночью, лежа с открытыми глазами, смотрела в потолок, освещенный полным месяцем. Много порыжелых досок. Одна, две, три, четыре… Хотела думать о меньших. Только о меньших. Виктукасу штаны залатать надо. И когда он только успевает. Шей не шей, весь зад как решето. Тане ленты выстирать. Эта одна теперь, как котенок. Девять, десять, одиннадцать. Паутина блестит. То ли новая, то ли так и забыла смахнуть тоща. Новая небось.
За стеной скрипел кроватью Винцас. Затихнет, и снова.
Потом сам пришел.
Приоткрыл дверь, остановился.
– Спишь?
– Нет.
Сел на край постели.
– Не сердись, мама.
– Чего мне сердиться? – Не женюсь я на ней.
– Твое дело.
– Не женюсь. Меня в кусты тащила, а сама другого любила… Она молчала. Потом сказала:
– Ладно, ладно… Ступай. Спать хочется.
И снова одна.
Смотрела на рыжий потолок, на блестящую паутину. И видела себя, как сама, еще молодая, стоит на коленях перед Антанасом, обнимает его ноги.
«Женись на мне, Антанас… Женись…»
Смотрела в потолок. Одна, две, три… До двадцати.
Кололо в левом боку, в плече, и левая рука замлела, как неживая.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Опять?
Вот и опять…
Стоит она простоволосая. Стоит и платочком машет.
Пришла девушка, такая молодая, красивая. Виктукаса до границы проводит. А там уже мать дожидается. Родная.
Конечно, разве родная мать выдержит?