Люк был невысокого мнения что о дисциплине, что об унтер-офицерском звании.
Зато в нем неожиданно проснулась страсть к птицам. Каждый раз на утренней прогулке он видел целые стаи голубей. Они кружили, будто в танце, вокруг заброшенной конюшни драгунского полка. Люк бросался за ними, лязгал зубами, пытаясь схватить голубя за хвост, и терял шпицрутен.
За это генерал ставил его под ружье: заставлял встать на задние лапы, а в передние совал вместо винтовки метлу и кричал:
— Не шевелись! Умри, а держи!
Но на другой день Люк забывал урок и опять начинал гоняться за голубями. Из года в год его брали на охоту, и желание преследовать, выслеживать, ловить было у него так сильно, что он ни одной птицы не мог пропустить. Даже увидев какую-нибудь пташку из дома, вскакивал и бросался на окно. Точно так же он гонялся за кроликами и морскими свинками, за что попадал в карцер.
— Люк, в одиночку! — гремел генерал.
Брал пса за ухо и сажал в ящик из-под угля, стоявший снаружи у двери.
В ящике было очень тесно, темно и пыльно. Свернувшись клубком, Люк грыз доски и плакал.
Часто хозяин наказывал его тем, что не давал есть. Капитанша убирала под замок плошку с кашей, убирала даже ковшик с грязной водой и твердила:
— Служба — не дружба!
Но хуже всего было просто день-деньской сидеть в четырех стенах.
Бесконечной чередой тянулись пустые долгие дни. С голодного севера шли отряды, парни в лаптях и ватных штанах, через плечо — винтовки, на лохматых овчинных папахах — поблекшие красные ленты.
Шли и шли, поднимая в горячем южном воздухе тучи черной пыли. И поедали все, что попадалось на пути. Дочиста обрывали черешню со сгорбленных деревьев, срезали желтые дыни и пузатые арбузы на бахчах, срывали недозрелые подсолнухи с еще белыми, мягкими семечками.
В русских кафтанах и немецких ботинках с обмотками, в английских гимнастерках и лимонно-желтых дождевиках с капюшонами и деревянными пуговицами; в венгерских гранатовых куртках с меховым воротником и светлых царских мундирах, подпоясанных веревкой; на бельгийских тяжеловозах и низкорослых сибирских лошадках; на длиннохвостых деревенских клячах и даже на ослике, который возил у австрийцев барабан, а теперь вез на спине чернокожего клоуна в запыленном фраке и грязной крахмальной манишке, и длинные ноги негра, обутые в лаковые туфли, волочились по земле, — они заполонили все проселки и шляхи, улицы и площади и несли растянутое на четырех штыках красное полотнище с золотыми буквами: «Мир хижинам, война дворцам».
В одноэтажном доме, где всегда пахло зеленым мылом, плесенью и капустой, дверь открывалась редко, из него теперь почти не выходили на улицу.
Генеральша целыми днями раскладывала за столом пасьянс; генерал сидел рядом, вышивал монограммы на батистовых носовых платках и муштровал Люка:
— Напра-во! Нале-во! Кру-гом марш!
А Люка подташнивало от голода и тоски.
Он тосковал по улице.
Иногда все-таки приходилось выходить за порог, чтобы сходить на базар.
Сидели дома, пока не кончались продукты. Пирожки, которые пекла капитанша, становились все мельче, расписанные цветами блюда — все больше. И вот, когда в доме совсем не оставалось съестного, капитанша вставала у двери, упирала руки в бока, вытирала уголком передника красный нос и говорила солдатским голосом:
— Ваше превосходительство! А дальше, а?
Тогда генерал подходил к своему сундучку орехового дерева. В ореховом сундучке лежали эполеты, несколько золотых монет, маленький острый кинжал, старые документы на толстой, плотной бумаге, а еще несколько выстеленных атласом шкатулок с бриллиантами. И всякий раз, когда капитанша вставала у дверей и сморкалась в передник, генерал вынимал одну из этих шкатулок, давал Люку в зубы шпицрутен и отправлялся на базар.
Он долго там стоял. Крестьяне и крестьянки подходили, шарили в шкатулке заскорузлыми пальцами, спрашивали без всякого интереса:
— Що це таке?
Толстые торговки, бабы с самокрутками в зубах, бросали на украшения жадные взгляды и тихо гнусавили, будто при старом режиме:
— Ну не торгуйтесь, ваше благородие. Не пристало оно вам, барин…
Генерал не отвечал. Часами стоял со шкатулкой в руке, неподвижно, как солдат на посту, да иногда командовал собаке:
— Люк, смирно!
Но Люк не мог усидеть на месте.
На базаре было оживленно и шумно. Инвалиды хромали на костылях и играли на гармошках; слепые парни в шинелях играли на скрипках; солдаты насвистывали, плясали, продавали и покупали; бабы сидели возле жестяных буржуек, готовили, разливали варево по мискам и котелкам, брали деньги и покрикивали:
— Быстрей ешьте, миски надо!
А посредине стояло передвижное кино, двухколесный фургон с пропыленным занавесом. Там, за этим занавесом, дрались английские матросы, танцевали негры и обнаженные девушки выкидывали всякие штуки. И кто-нибудь то и дело подходил и совал под грязный занавес голову, поворачиваясь ко всему рынку задом.