Недавно он вернулся из уездного города в новеньких сапогах с лакированными голенищами и щеголял в них на мельничном дворе. Останавливая механика Шульца, он подмигивал ему и говорил;
— Хороши сапоги, а?
И солидному немцу не надоедало каждый раз нагибаться и проводить рукой по блестящим голенищам. Сапоги до того нравились ему, что в душе рождалась грызущая зависть. Ему не лень было тут же на дворе стянуть с Менделя сапог и натянуть на свою ногу.
Все это глухой видел из окошка на четвертом, самом верхнем, этаже мельницы, где он работал у подъемника. Он поглядывал на двор украдкой, часто озираясь, не следит ли кто из рабочих.
Эстер ежедневно носила Менделю из города обед. А когда она уходила с мельничного двора, хозяйский сын и механик долго провожали ее взглядом. Мендель молча и задумчиво усмехался, а Шульц подмигивал ему, показывая на плечи девушки, потом тыкал его пальцем в живот. Если это случалось на глазах у молодых рабочих, они прилипали носами к окошкам и толкали друг друга.
— Пусти-ка… дай поглядеть!
Глухому, с напряженным, словно всегда испуганным лицом, было от этого очень больно, и мучительно хотелось знать, отчего кругом смеются. Но он был безнадежно глух и, стыдясь людей, даже самого себя, никому не смотрел прямо в глаза. Он не переставал думать о гнусности, которую Мендель и Шульц вместе проделали над беременной крестьянской девушкой из села Рыбницы.
В конце концов им удалось спровадить ее с мельницы.
Однажды, встретишись с глухим в укромном месте, мельничный приказчик Иосл Бабцис стал что-то кричать ему в ухо. Глухой, улавливая одно слово из десяти, ничего не понял, но все же усердно кивал:
— Да, да, понял, конечно понял!
Уж такая была у него робкая натура. Когда с ним заговаривали, он постоянно кивал, уверяя:
— Слышу, слышу… Да что я, не слышу?
Две недели вынашивал он в своей глухой голове обрывки сказанных Иослом фраз и только потом начал кое-что соображать.
Речь шла о двух уволенных с мельницы рабочих, задумавших пересчитать Менделю ребра. Они шныряли темными ночами возле дома Вове-мельника. И должно быть, они кое-что подметили… Что именно — глухой все еще не догадывался и как-то раз спросил Иосла:
— Скажи, не про мою ли Эстер болтают?
Сердце его отчаянно колотилось, он прерывисто и тяжело дышал, так ему было стыдно.
— Она втюрилась в него! — закричал ему прямо в ухо Иосл. — Эстер полюбила хозяйского молодчика!
— Она его полюбила? — тихо переспросил глухой.
Он подумал, что этот ехидный человек зло шутит, и загоготал:
— Хо-хо-хо!
И как-то странно смотрели при этом его оловянные глаза. Сообразив наконец, что это не шутка, он страстно заговорил, бестолково размахивая согнутой в локте рукой:
— Пусть бы она сперва спросила у меня, у глухого отца… Я-то их насквозь знаю — и мельника, и его отродье! Двадцать лет на них работаю — во! Пусть Иосл сам скажет — разве это не так, а?
Иосл поддакивал и с обычным ехидством отвечал:
— Конечно, так… Ну, еще бы не так!
А глухому хотелось знать, что думают обо всем этом люди — здоровые, не глухие, как он. Шагая по дороге в город, он размахивал руками и разговаривал сам с собою…
Вот если бы у него были здоровые уши, а не бесполезные лоскутья, он мог бы уловить словечко тут, словечко там.
Мелькнула мысль зайти как-нибудь к дочери, туда, на кухню Вове-мельника, и поговорить с ней. Но как раз в это время с глухим стряслась большая беда, — видно, так уж ему на роду было написано.
Стояли короткие дождливые октябрьские дни.
Плаксивое небо, затянутое хмурыми тучами, глядело на черную, насквозь промокшую землю и словно оплакивало ее.
На мельничном дворе круглые сутки горели электрические фонари и сквозь густой туман, окутывавший долину, будто подмигивали желтыми усталыми глазами погруженному в мрак городу. А поставы ровно выстукивали: «Муку мелем!.. Муку мелем!..»
Тихо, будто задумавшись, бормотала мельница и вся дрожала, а с нею дрожали и работавшие на ней сорок человек. Среди гула и шума эти люди двигались, как автоматы, работали с безмолвной сосредоточенностью, мало чем отличаясь от вращавшихся возле них вальцов, словно их головы были забиты зерном, заглушавшим всякую мысль.
«В амбарах полно зерна… Ничего не поделаешь — нужно молоть!»
Босиком, с покрытым мучной пылью лицом, глухой сидел в перегруженной подъемной клети и спускался с четвертого этажа. Один из рабочих, пробегая мимо, заметил что-то неладное и отчаянно завопил, указывая на подъемник:
— Остановите!.. Остановите!..
Глухой уловил выражение ужаса на его лице, и у него блеснула страшная мысль:
«Канат!.. Лопнул канат!.. Неужели я упаду с такой высоты?..»
Он чувствовал, что падает; ему казалось, что кто-то соболезнующе шепчет: «Поздно!.. Поздно!..»
Но едва он подумал об этом, как его с чудовищной силой отбросило к стенке. Его охватил ужас. Он закрыл глаза.
Когда он снова открыл их немного спустя, над ним склонились люди, покрытые мучной пылью, и кричали ему в глухие уши:
— Где у тебя болит?
С бескровным, как у мертвеца, лицом он лежал на полу: не было сил шевельнуть рукой и показать на ушибленное бедро.