Это был молодой человек с побеленными инеем ресницами и бровями. Он смешно похлопал ресницами, поправил на голове шляпу (на нем были фетровая шляпа и полупальто с котиковым поднятым воротником) и, не спрашивая разрешения хозяйки, подобрал ее чемодан, пошел рядом к трамваю.
И Людмила не попыталась противиться, так быстро и естественно все это произошло. То, что он заговорил с нею, стал спрашивать, до какой остановки она едет, а не работают ли они в одном хозяйстве Абросимова — кажется, встречались в заводоуправлении, Людмиле не понравилось, она промолчала. И он не стал ей досаждать, посадил в трамвай и тотчас спрыгнул с подножки.
— Благодарю вас, — искренне сказала Людмила.
— Пожалуйста.
Надо было пробираться вперед, поближе к выходной двери, — Людмила не двигалась с места. Трамвай катился по улице, мимо заиндевелых оград, решеток, домов, а перед глазами все стоял молодцеватый попутчик, и смешной, и немного загадочный.
— Вам на следующей не выходить? — ворчливо проговорила старушка, не то седая, не то в инее, как тот человек, и Людмила спохватилась:
— Через одну. — Принялась пробиваться вперед, сразу забыв и о маленьком происшествии на площади у вокзала, и о случайном спасителе. Ведь еще немного — и она дома, вместе с прыгающей от радости Галочкой!
Чему мы обычно удивляемся, вернувшись домой? Новизне. Кажущейся или всамделишней новизне того, что знакомо-перезнакомо, но сколько-то лет, месяцев или дней не видено, не потрогано собственными руками, не проверено на слух. Мы обнаруживаем, что какой-то предмет нам был знаком только в общих чертах, и удивляемся, как ускользали от нашего внимания его существенные детали; бывает, заново узнаем интонации голоса или забытые черты в лице кого-то из близких и вдвойне дивимся этим открытиям.
Для вернувшейся из поездки Людмилы было все ново на Пушкинской улице. Одноэтажный дом после крестьянской избы брата казался большим и просторным, комнаты — уютными, светлыми; посередине потолка в зале выделялся лепной круг; оказывается, это были цветы колокольчики, сплетенные в тугой плотный венок. Лепестки цветов изображала и резьба по дереву на массивном дубовом буфете; в лицевой и боковой стенках буфета, выше застекленных створок, виднелись две рваных дырки. Мария Николаевна когда-то рассказывала, что в гражданскую войну ворвавшиеся в ее пустовавший дом колчаковцы устроили для собственного приободрения стрельбу. «Значит, рваные дырки в буфете — следы тех пуль», — сообразила Людмила. Неуловимая же учительница-революционерка, устрашавшая тогда до зубов вооруженных людей, теперь смирно стояла возле буфета, маленькая под длинной шерстяной шалью, с кротким пепельным лицом.
Ее первую и поцеловала Людмила, быстро скинув пальто. Подхватила на руки дочку и закружилась с нею по комнате.
— Ох, да какая ты у меня большая стала! Какой у тебя красивый свитрик! — Ей и в самом деле казалось, что Галочка подросла. Свитрик же был действительно красив, дымчатый, из кроличьего пуха, — умела Мария Николаевна смастерить обновку, нарядить любимицу. — Когда тебе связали такой?
— Сегодня.
— Специально к моему приезду? Ну и торопились, наверно, не спали из-за меня.
— Что нам было торопиться, — зардевшись, сказала Мария Николаевна, перебиравшая в буфете посуду. — Все было сделано вчера и позавчера, на сегодня оставалось сколько-то петель.
— Да, сколько-то! — воскликнула Галя, не подозревая, что этим выдает бабушкину тайну. — Целый рукав сегодня связала.
— Так уж и целый…
— И второго полрукава.
Деваться было некуда, пришлось сознаваться:
— Сегодня довязывала. Раз торопит, раз надо. В семь часов продрала глазенки и бежит: «Бабушка, скорее довязывай, а то мама приедет — я в будничном».
— Ах, ты наряжаться любишь, наряжаться?! — принялась тормошить смеющуюся девочку мать. — Что еще делали без меня? Кто снег со двора вывозил? Сами? А как, мама, — обернулась она к свекрови, — топится кухонная печка, не дымит?
— Какой может быть дым? Нет.
— Ну и замечательно!
И все-таки Людмила сбегала на кухню, все осмотрела. Даже заглянула в кладовку, выгороженную в холодных сенях. Запылившиеся стеклянные банки, бутыли, продырявленная эмалированная кастрюля, узлы с ветошью, поношенные и почти совсем изношенные туфли, сандалеты, галоши… За каждой вещью стояли события, большие и маленькие, жизнь с ее радостями и печалями. Да это же семейная хроника, живая, предметная!
Стекло в квадратной раме окошка, выходившего во двор, было наполовину выбито, и в кладовке держался мороз, градусов двадцать пять, как на улице. Людмила мелко задрожала, стягивая на груди платок. Но любопытство заставляло стоять, разглядывать, открывать: между двумя полочками, прибитыми одна выше другой, поблескивали, как сетка частого сита, явно оставшиеся с лета тенета. А в щелке верхней сосновой полочки когда-то выкипела и затвердела желтая слезинка смолы… Людмила задрожала всем телом, — стужа!
— Как братец-то с семьей поживает? — спросила Мария Николаевна, когда невестка вернулась в дом.