— Узнал я,— рассказывал после Анисимов,— что в тюрьме в ожидании отправки на родину находится Павел. Решил навестить его, поговорить с ним. Достал пропуск, прихожу в тюрьму, жду, пока его приведут ко мне. И вот приводят: высокий, здоровенный, мордастый... Я с первого же взгляда понял, что это не Павел, а кто-то другой. Но все же решил поговорить с ним. А он-то ведь не знает, что я из Глотовки, и не знает также, зачем я пришел... Стал я задавать вопросы: как зовут отца, мать, сестер, братьев, сколько кому лет, из какой он деревни, сколько в хозяйстве земли. На все эти и многие другие вопросы он ответил мне совершенно правильно. Ничего не знал он лишь о самом младшем брате Федоре, который родился уже после того, как Павел уехал в Москву. Наконец я спросил: «А сколько же лет вы не были дома?» — «Семнадцать лет», говорит. Только на этом и спутался. Тогда я говорю ему: «Вот что, друг! Я знаю, что вы не тот, за кого себя выдаете. Но скажите, каким образом вы попали сюда и почему вам известно все, что относится к семье Павла Исаковского?» Он ответил: «А вот почему. Меня и Павла как беспаспортных должны были отправить домой по этапу. Конечно, ни ему, ни мне не хотелось явиться в родные места таким позорным способом. И мы сговорились так, чтобы Павел выдал себя за меня, а я — за него. С этой целью мы и рассказали друг другу все, что требуется: он мне о своей семье, а я о своей. Павла повели на мою родину, а меня привели вот сюда... А встретился я с Павлом в Таганроге»...
После посещения тюрьмы Никита Анисимов рассказал начальству, что человек, находящийся в тюрьме, вовсе не тот, за кого он выдает себя, и поэтому отправлять его в Осельскую волость бессмысленно. Его и не отправили.
Я не знаю, насколько правдив этот рассказ, услышанный Никитой Анисимовым в тюрьме, и почему Павел вдруг очутился в Таганроге, если он действительно там очутился, но только с тех пор мы о Павле ничего не слыхали...
САШКА
Когда мне было лет десять — одиннадцать, в нашей местности появился молодой человек — Александр Васильевич Сучков, или просто Сашка, как его звали за глаза.
Приехал он в качестве приказчика лесовладельца Ястребова. У Ястребова в нашей местности были довольно большие лесные участки, и он постепенно сводил их, то есть отдавал на вырубку.
Сам Ястребов жил где-то в городе. Никто не знал, в каком именно. В свои владения он наезжал лишь раз в год — летом. Приезжал он обычно на тройке, в деревне никогда не останавливался, ни с кем из мужиков не разговаривал, следовал прямо в свою контору, то есть в сторожку, построенную за рекой в лесу, в которой жил Сашка.
— Ну, вот и Ястреб летит,— говорили мужики, глядя на знакомую тройку и экипаж.
В сторожке Ястребов оставался недолго. Он проводил там полдня, самое большее день. Получив от приказчика отчет и дав ему указания, что делать дальше, немедленно отправлялся обратно. И так как эти приезды были крайне редки, Сашка чувствовал себя, в общем, неплохо. Он почти ничего не делал, по целым дням или спал, или бродил с ружьем по лесу, пил водку, а потом шел на ночь к какой-нибудь бабе.
К нам он приходил, чтобы получить или отправить письма или же поручал отцу привезти со станции пороху, дроби или еще чего-нибудь.
Сашку я как-то сразу невзлюбил. И за то, что он был скуп, и за то, что, когда он приходил, его надо было непременно поить чаем, хотя сами мы чаю почти никогда не пили. Мне жалко было, что Сашка без всякого стеснения поедает наш береженый сахар. Я даже высчитал, что пил он всегда по четыре стакана и расходовал при этом целых три куска сахару. Такое расточительство казалось мне совершенно неоправданным, так как нам, членам семьи, во время чаепития никогда не давалось больше одного куска. Однако я вынужден был мириться с этим: отец говорил, что Сашка — человек нужный и ссориться с ним нельзя. Не нравился мне Сашка еще и потому, что он сошелся, или «спутался», как определили у нас в деревне, с моей крестной матерью — молодой женщиной, муж которой уехал на заработки «на шахты», встречался с ней по ночам, о чем мне хорошо было известно из разговоров взрослых. Я хотя и смутно, но все же понимал, что значат эти встречи, и поведение Сашки считал крайне предосудительным и скверным. Крестную мать свою я считал человеком хорошим, заподозрить ее в чем-либо дурном я никак не мог. Значит, во всем виноват Сашка.
По милости все того же Сашки мне однажды сильно досталось от отца, причем я был оскорблен в самых лучших своих чувствах. Дело в том, что в детстве я очень любил петь песни. Знал я их довольно много: тут были и «Шумел, горел пожар московский», и «Словно море в час прибоя, площадь Красная шумит», и «Коробейники», и «Липа вековая».
Но особенно мне нравилась песня «Трансвааль». Летом в ясный солнечный день идешь, бывало, по полю и, забыв про все на свете, поешь что есть силы: