Все это было правильно. Бывало, наступит летняя страда, все от мала до велика в поле. Надо убрать все вовремя, пока стоит хорошая погода. Все спешат, торопятся, чуть ли не разрываются, чтобы всюду успеть. А Тимофей Шевченков в это время лежит на печке (верно, я сам видел — в летнюю жару да еще на печке!) или чинит лапти, которые в такую пору обычно почти никому не нужны. А между тем он еще молод: ему не более тридцати пяти — тридцати семи лет. И здоровьем бог не обидел. Тимофей свободно мог бы пособить кому-либо в косьбе или в чем другом. Смотришь — и заработал бы что-нибудь — ну, хотя бы пуд хлеба или мешок картошки.
Петина мать— то же самое. Бабы с темна и до темна жнут, не разгибая спины, из сил выбиваются, а она — в лес за грибами да за ягодами.
Осенью, когда сельскохозяйственные работы закончены, мужчины — все, кому только возможно,— едут в города на заработки. Иные едут по вербовке, а многие — на свой риск и страх. Но едут. А Тимофей Шевченков никуда не едет. Он не может расстаться со своей печкой...
Все это я примечал сам еще в детские годы, но вряд ли это беспокоило меня. Лишь когда стал взрослым, начал серьезно задумываться: почему никто из Шевченковых ничего не хочет сделать, чтобы семья их жила ну хоть чуточку лучше. Что им мешает — лень или есть какие-то другие причины? И я пришел к выводу, что не работают Шевченковы-старшие, конечно, от лени, но что столь упорная лень, безразличие, равнодушие ко всему появились не сами по себе, а были вызваны какими-то весьма вескими причинами. Вероятно, много лет подряд, рассуждал я, семья Пети Шевченкова — не только его отец и мать, но возможно, что и дед с бабушкой,— выбивались из сил, делали все, что могли, чтобы жить по-человечески. Но у них ничего не выходило, как это бывало в те времена со многими. Неудача следовала за неудачей, беда — за бедой. А другие люди как бы и не замечали их,— никто даже не подумал протянуть им руку, чтобы помочь выбраться из трясины, которая называется бедностью. И, конечно, у Шевченковых опускались руки, надежды сменялись безнадежностью, вера — безверием. В конце концов появилась полная апатия ко всему, полное нежелание делать что-либо. Делай — не делай, говорят в таких случаях, все равно ничего не изменится, все равно лучше не станет. К этой «философии», сами того не замечая, пришли, привыкли, по-видимому, и Шевченковы—мать и отец. Других объяснений я найти не мог.
Безразличие ко всему, в том числе к своей собственной судьбе, не исчезло у Шевченковых даже после того, как произошла Октябрьская революция. Безземельные Шевченковы сразу же могли — уже в начале восемнадцатого года — получить землю, а при некоторых усилиях—и лошадь, и сельскохозяйственный инвентарь. Это тем более так, что сын их Петр, ставший к тому времени совсем взрослым, работал в земельном отделе Осельского волисполкома. Но Шевченковы предпочли остаться безземельными. Единственно, что они сделали после революции, так это снесли свою старую хату и на ее месте поставили другую — правда, не новую, но такую, которая могла послужить еще не один год. Кроме хаты, они завели небольшой огород. Вот и все. Что же касается образа жизни, то он остался прежним, не изменился ни в чем.
Конечно, поведение родителей, их характер, их образ жизни сказались и на детях, в частности на Пете.
Петя, как я думаю, был человеком способным, сообразительным, и он мог бы сделать в своей жизни гораздо больше того, чем сделал. И если он не сделал положенного ему, то я объясняю это только тем, что его уже с детства как бы «размагнитили», у него не было силы воли, он не приучился (и его никто вовремя не приучил) к систематической, каждодневной работе, тем более к работе трудной. У него могли быть и были вспышки желания, когда казалось, что он перевернет горы. Но вспышки гасли, и он становился совершенно равнодушным к тому, чего только что хотел добиваться.
Больше всего мой друг Петр Шевченков любил писать стихи. Но и тут у него не хватало упорства, чтобы хоть минимально подготовить себя для поэтической работы. Он мог писать, пожалуй, только то, что пишется само, без всяких усилий.
Я, уже будучи взрослым, много раз пытался помочь своему другу детства выбраться из того, по его выражению, «болота», в котором он находился.
В начале девятнадцатого года меня назначили редактором уездной газеты в Ельне. И Петя Шевченков то и дело писал мне все одно и то же, хотя и с различными вариациями: мол, ты теперь живешь в городе, а я пропадаю здесь, в деревенской глуши, где и слова-то не с кем сказать: говори — не говори, все равно никто тебя не понимает; а там у тебя и люди другие, и книг, наверно, много, и доклады всякие ты можешь слушать, когда захочешь; вот мне бы туда...
Я подумал: в самом деле, почему бы Петра Шевченкова не пригласить на работу в Ельню? Это было вполне возможно.