Именно Некрасов рассеял это мое заблуждение. Я увидел, что писать можно и о деревне, и о мужиках, и обо всем, что происходит вокруг. И что слова в стихах могут быть самыми обыкновенными, «мужицкими»... В своих стихах я стал описывать жизнь крестьян, их тяжелый труд, разные деревенские случаи и происшествия. Конечно, стихи мои в то время были очень слабыми. Но дело не в качестве их, а в том, что Некрасов как бы указывал мне, как и какие стихи можно и нужно писать. И я думаю, что это «указание» в значительной степени определило направление моих дальнейших опытов в поэзии.
Вскоре после памятного литературного вечера Василий Васильевич уехал. Он получил назначение в одну из сельских школ, находившуюся где-то на Алтае. Но он и после не один раз приезжал в Глотовку: то осенью перед самыми занятиями в школе, то во время пасхальных каникул, то совсем уже весной, когда занятия в школе только-только кончились или должны кончиться через два-три дня.
Мы радовались каждому приезду Василия Васильевича, потому что каждый приезд неизменно давал нам что-либо новое, интересное, никогда ранее не виданное и не слыханное. Если он рассказывал нам — старшим ученикам—что-либо, то это такое, о чем мы и подозревать не могли раньше; если читал книгу, то это по большей части такая книга, какой не могло быть ни у кого другого. Кто, например, мог прочесть нам «Сказку о копейке» С. М. Степняка-Кравчинского, если издание этого произведения было строжайше запрещено царским правительством? А у Свистунова «Сказка» была: он своей рукой переписал ее в особую тетрадь и по тетради читал нам, и ценность «Сказки» поэтому казалась еще более высокой.
Раза два или три, с разрешения нашей учительницы, Василий Васильевич проводил с нами уроки по физике — уроки, не предусмотренные программой земской школы. И оттого, что о самом сложном он умел рассказывать не только просто, но и на редкость интересно, оттого, что он привез специально для нас необходимые приборы и проводил во время своих уроков различные опыты по физике, которые нам, деревенским ребятам, казались чуть ли не волшебством,— по всем этим причинам мы запомнили свистуновские уроки на всю жизнь. И очень были удивлены и опечалены, когда узнали, что за эти столь интересные и полезные занятия Свистунова с нами нашу учительницу Е. С. Горанскую собираются наказать, едва ли не лишить ее права преподавания в земских школах. Кто-то написал в Ельню донос, что-де Горанская дозволяет заниматься с учениками «какому-то проходимцу, недоучившемуся гимназисту», который к тому же «и поведения сомнительного, и в бога не верует»...
Защитил учительницу от грозивших ей больших неприятностей М. И. Погодин. Он сказал, что сам разберется во всем. И действительно разобрался. Он не обнаружил ничего предосудительного ни в поведении учительницы, ни в поступке Свистунова. Только после этого Е. С. Горанскую оставили в покое.
Кстати сказать, от Василия Васильевича я впервые услышал и о так называемых правилах стихосложения. Узнав о том, что я пишу стихи, и прочитав какое-то мое «творение», Свистунов сказал:
— А ну-ка пойдем со мной: я должен тебе кое-что рассказать.
Мы пришли в учительскую, которая учительской никогда не была и только называлась так. В ней хранились школьные учебники, исписанные и новые тетради, глобус, географические карты и другие школьные принадлежности. У стены стояла узкая железная кровать: на ней во время своих приездов спал Василий Васильевич. Мы расположились за небольшим столиком, и Василий Васильевич начал объяснять мне, что такое ямб, хорей, дактиль и другие стихотворные размеры, которыми пользуются поэты. Объяснял он, как всегда, очень просто и понятно, дополняя свои объяснения примерами. Вероятно, на этот раз и ученик его оказался достаточно понятливым и усваивал все очень быстро. Как бы там ни было, но с тех пор я всегда по слуху мог точно определить, где поэт — преднамеренно или непреднамеренно — сбился с размера, где у него один размер, где начинается другой и тому подобное.
Когда разговоры о ямбах, хореях и прочем были закончены, я спросил:
— Василий Васильевич, ведь вы, наверно, и сами стихи пишете, раз все так хорошо знаете и умеете объяснять?
— Нет, не пишу,— ответил Свистунов, и ответ этот был полной неожиданностью для меня.
— Но почему же?
— Как почему? Да не умею, вот и все. Ничего не получается...— Василий Васильевич вдруг рассмеялся, словно вспомнил что-то очень смешное, и продолжал: — Один раз пробовал писать, написал четыре строчки, на этом и кончилось. Зарекся писать...
— Какие же это четыре строчки? Прочтите,— попросил я.
— Ну вот слушай.— И, смеясь, Свистунов прочел:
Над этими стихами посмеялся и я. Было чудно и странно, что такой умный и все понимающий человек не умеет писать стихов. А между тем это, по-видимости, было так. Писать он не умел, но стихи любил и читал их всегда с большой охотою.