В первый день нового года косули в замшевых штанах с неизменным белым меховым подбоем, от раннего утра гоняли по лесу оранжевый мяч солнца, добивая его всё выше и выше, до тех пор, пока не забросили так высоко, откуда им было его не достать. Белки, кой до той поры лишь следили за весельем, переняли у лесных козочек мяч, и почали прыгать с ним в обнимку по веткам, как по широким ступеням, укрытым зелёным ковром, прижатым надёжно медными прутьями, продетыми в медные же бомбошки у стены и перил. Сосновые шишки, когда солнечный зайчик от зеркала ближайшей льдинки прыгал в их сторону, смущались сильно, и потому вполне походили на те медные бомбошки.
Кокетливо проведя тёплым пальцем по озябшей щеке округи, солнце взобралось на пригорок дня, дабы после скатиться к подножию, где поджидает его повсегда верный в своей сердечной привязанности горизонт.
Косули тут же вспомнили, что ещё не завтракали, белки, что не обедали, и игроки, но не бездельники разбрелись, кто куда. Козочки — ворошить снег, да обкусывать тонкие ветки, а белки — шарить по кладовым, как по карманам. Забывчивы белки-то, где что лежит не вспомнят, от того и хлебосольны. У них с мышами и синицами нечто вроде общего стола: кто первый найдёт, тот и хозяин припаса.
Как только всяк оказался занят своим, тут и заяц подоспел. Толь прятался под кустом, радовался чужой радости, то ли мимо бежал из зависти, а только разглядел заяц сосенку маленькую, с темечком нежным, да мягким, с пушистыми волосиками на макушке. Не побрезговал тот заяц, спроворил как-то, огрыз макушку. Больно сладко пахла она, как любое малое дитя. Шла о ту пору тем краем леса лиса, увидала то бесчинство, что от зайца приключилась, погналась за ним, наказать косого, да не нагнала. Знать, знал, что делал, от того-то и дал стрекача, наказания по заслуге бежал.
Поутру, когда, себя не помня, веселились косули, они сосенку ту махоньку не затоптали, пожалели, сберегли. Заяц же, как бы ни был бос и кос, токмо об себе печётся, свою корысть тешит, не ведая того, что грош цена тому довольству с достатком, коли на чужой они беде.
За Победу!
Где та вешалка в нише под занавеской, та, что скрипела натужно, вцепившись в стену коготками гвоздей, из последних сил удерживая на своих коротких оттопыренных пальцах пальто, шинели, полушубки и отороченные лисой, перешитые из мужеских на женскую сторону, сюртуки. Разноцветные и разномастные кашне свисали из рукавов, наподобие серпантина, касаясь плинтуса, вымытого хозяйкой накануне с привычным тщанием, да изрядной порцией уксуса для большего блеска.
Обыкновенно занавеска, прикрывающая вешалку, висит безвольно, ибо за нею лишь плащ-палатка деда, бабушкин плащ и платок. Но нынче всё иначе. Праздник-с.
Заслышав стук в дверь очередного гостя, хозяйка торопится открыть, улыбаясь ещё радушнее, хотя казалось, что больше уж и некуда.
— Здравствуйте-здравствуйте! — И объятия, и преувеличенно звонкий поцелуй, скрадывающий смущение с сердечной радостью желанной встречи с роднёй. Кстати же, давние друзья уже тоже как бы родня, потому как один жил подолгу в семье, покуда учился, другой имел в документе отметку о том, что пребывает по данному адресу, третьему почтальон носил сюда письма издалека.
— Наши все здесь? Мы опоздали?
— Вы всегда вовремя! — Принимая из рук букет и свёрток с подарком, возражает хозяйка.
— Ой, шапка намокла… и носки…
— Давайте-ка сюда, радиатор огненный, носки сейчас принесу.
— А пальто куда? На вешалке, как я погляжу, уж и некуда…
— Ну ничего, кладите прямо сюда, на сундук, да не снимайте обувь, коли суха, я после подмету.
И если мужчины просто обтирали ботинки досуха о половичок, то женщины доставали лодочки, переобувались и ступали по жёлтым, крашеным половицам к столу, как по паркету бальной залы. И пусть всего-то пару шагов, и пускай их, под сенью свисающей со стола скатерти никто не увидит, кроме вездесущей, постоянно на сносях кошки, это — дань уважения к труду хозяйки и к себе самой.
Едва, казалось, что все в сборе, и перед каждым — свой столовый прибор, — ножик справа, лезвием к тарелке, по-хозяйски подобравшей под себя накрахмаленную, цвета свежевыпавшего снега, салфетку.
Вилка, похулиганив, сыграла нечто бравурное, опереточное на стоящих подле фужерах, и прилегла слева от тарелки, предвкушает, за что первым зацепится её взволнованный зубец…
И снова — стук в двери!
— Сидите-сидите, я сама… Ничего-ничего, идите так, я принесу плечики, а шляпу сюда, на швейную машинку…», и, заветное, — Давайте, Ю ещё немного потеснимся…
Когда же подле круглого, будто безразмерного стола, расселись и те, кто пришёл раньше, и те, которые вовремя, и опоздавшие, для которых были добыты из буфета, заново вымыты и насухо вытерты тарелки-вилки и всё, что полагается, хозяин дома приподнимается со своего места.