Жалость
Худо, коли родители вызывают в нас чувство жалости. Из последних сил скрывают они от себя и от нас свою немощь.
Стыдясь дрожания рук, наливают нам кофе, и скрадывая всю ту же неуверенность за порывом движений, чересчур резко ставят на стол сливочник, блюдце, а отрезая от хлеба, спешат закинуть в рот упавшие на стол крошки…
И ты понимаешь, что предложить в эту минуту помощь, всё равно как обвинить их в немощи, а посему принуждаешь себя сделать вид, что не замечаешь неловкости, одышки и дрожи, но всё по-прежнему, — ты слаб, а они сильны, хотя, коли по-чести, в самом деле, — всё ещё нуждаешься в их участии, более, чем когда-либо, но и они уже — в твоём…
Прожившие свою недолгую жизнь жизнью Родины, родители не могут не замечать твоего беспокойства о них, и тем горше ваш тет-а-тет, и тем слаще, поспешнее расставание, ибо в отдалении, — всё, как всегда: ты — дитя, а родители всесильны и вечны.
Только вот сутулятся они сильнее обычного, когда мы смотрим им вслед.
Все мы живём прошлым, уничижая настоящее и превознося будущее. В детстве невозможно смирить сиюминутную, немедленную радость бытия. Позже мы обживаемся, познаём приметы окружающего мира, примеряемся, приучаемся, приноравливаемся к ним… Предвкушаем! А там недалеко и до обыкновения. Уютного отчасти, но крадущего новизну, задающего ритм существованию, что с года всё скорее и скорее.
Сбить оскомину той привычки удаётся иногда, и тогда жизнь снова, ровно в детстве, — восхищает, удивляет выбором тебя в её наперсники. Пусть ненадолго, но всё же, всё же, всё же…
Худо, коли родители вызывают в нас чувство жалости. И непонятно, кого мы жалеем больше — себя или их.
В ответе
Быль, покрытая жирной пылью времени, становится прошлым. Коли, измятый тем же течением, выдохнешь сокрушённо в сторону минувшего, не разглядишь ничего особенного сквозь махровую серую муть. А ежели проведёшь пальцем, да чтобы до скрипа, тут-то и почудится: некий уловимый едва запах из детства, видение или слово, либо чей-то неуловимый, знакомый до щемящего сердца образ.
В ряду неприятного, — воспоминание о том, как я оказался надолго заперт в чужом доме. Залогом освобождение могло бы стать некое предательство, совершить которое я не соглашался ни за что, как не способен на это и теперь. Помнится, долго глумились надо мной бывшие товарищи. Угрозами и посулами пытались сломить мою волю.
Поминая о подвигах некнижных героев — Юлиуса Фучика и Зорге, я не поддавался, скрипел зубами от ярости, но лишь отчаявшись, пошёл на хитрость, и, к ужасу моих мучителей, упал на пол, якобы без чувств. Улучив момент, выскользнул после в незапертую ими в замешательстве дверь, и бежал тёмными дворами, слыша за собой погоню. А когда меня нагнали, всё же, достал из кармана подарок деда, лётчицкий ножик…
Было ещё дело, старшеклассник подступился с ножом к горлу, когда я забежал зачем-то на зимних каникулах в школу.
Мда… район у нас был тот ещё, не самый спокойный.
Надо признаться, меня манил пустующий школьный двор, как бы оглохший без голосов школяров. Тянули к себе исписанные потешными призывами классные доски, видные на просвет, просторные коридоры и освещённое, занавешенное серой тряпицей окно дворницкой на первом этаже.
Дворник с женой и ребятёнком проживал при школе, и если не дул на блюдце горячего чаю, расположившись подле окошка напротив благоверной, то непременно хозяйничал зачем-нибудь во дворе школы. Зимой долбил ломом лёд или расчищал подходы к крыльцу, в остальное время боролся с пылью, павшей листвой или даже лужами. Последыши ливней дворник сметал на газон, который тоже был в его ведении, — там в изобилии и беспорядке росли цветы, а названия некоторых из них были неведомы даже учителю ботаники.
И вот однажды, когда, привычно отсалютовав гипсовому горнисту у ворот, я зашёл в школьный двор, дворник, который обыкновенно молча сносил моё появление у школы во внеурочное время, подал голос:
— Малый, ты из которого класса?
— Из седьмого! В седьмой перешёл! — Гордо сообщил я.
— Кто у вас классный руководитель?
— Зоя! — Отрапортовал я.
— Зоя Андреевна! — Укоризненно поправил меня дворник, и заговорил о моём долге, как пионера и будущего комсомольца, почитать старших и во всём слушаться их.
— Да я, вроде, и так… — Стушевался я под напором нравоучений дворника.
— Ну, а раз так, то поехали со мной! Поможешь! — Строгим голосом завершил свою тираду дворник. — Сейчас, только инструмент отнесу. — Добавил он, и скрылся за дверью служебной квартиры, откуда довольно скоро вышел с мокрыми, расчёсанными на пробор волосами, в пиджаке, от которого густо пахло тройным одеколоном, который напомнил мне привкус большой перемены и апельсиновый аромат нового года.